– Козлы, – отчетливо произнес Пал Палыч после того, как Марк, юморист ростом повыше, наступил на его идеально отполированный ботинок.
– А пошел ты, – устало процедил Марк, дрожащей рукой расстегивая ворот демократичной клетчатой рубашки.
– Сам пошел, – злобно бросил Пал Палыч и, мгновенно преобразившись, засияв своей привычной улыбкой, вышел на сцену.
– У нас в гостях... Подарить вам свои песни... Солнечный Новороссийск... Василий Леков... поприветствуем...
Григорович слушал вполуха. Василий Леков – тот самый парнишка, который в поезде точил слезу над солянкой, стоял рядом с ним. В руках у парнишки была гитара – обшарпанная, советского производства, на таких Григорович не играл уже года три – западло преуспевающему музыканту играть на дешевом инструменте производства фабрики Луначарского.
Парень был бледен впрозелень.
«Как бы в обморок не хлопнулся на сцене, – подумал Григорович. – Ишь, нервный какой».
– Пошел, – прошипел Бирман, и парень, ссутулясь, едва ли не волоча за собой гитару, поплелся на авансцену к микрофонной стойке.
«Завалит сейчас концерт, – подумал Григорович. – Сразу видно – никакого профессионализма».
Парнишка застыл перед микрофоном. Ссутулился еще больше. Зал молчал.
«Ну, покажи себя», – подумал Григорович, и тут парень на сцене встрепенулся, поднял голову, взглянул в зал, неожиданно став выше ростом – то ли сутулиться перестал, то ли на цыпочки приподнялся – Григорович не видел из-за кулис.
– «Атташе», – сказал парень в микрофон.
Зал молчал. Каменно молчал. Железобетонно.
Странного парня с гитарой, наоборот, молчание зрителей раззадорило.
– «Праздные боги», – нараспев крикнул он в микрофон и отчего-то рассмеялся. Странный был этот смех, нехороший какой-то. – Инструментальная композиция.
«Блин, что он несет? Какая, на хрен, композиция?»
Григорович покосился на Бирмана.
Как ни странно, администратор мероприятия сиял, как начищенный пятак. На миг торжествующе глянул на Григоровича и снова, отвернувшись, стал жадно смотреть на сцену.
«Чудны дела твои, Господи», – подумал Григорович.
Леков начал играть. Едрен батон, ну и техника. Искусные флажолеты, несколько мелодий, сливающихся в одну. Где же он учился? У кого?!
Каллоподия, церковный византийский распев, доводилось как-то слышать. Ага, а это... это он у «Битлов» попер, но переиначил... Опаньки! Сантана... Ну-ну...
Теперь парень приплясывал возле микрофонной стойки, тряся гитарой и заставляя микрофон выть. Неистовый набор звуков, который Леков чудесным образом исхитрялся высекать из дешевой гитары, начал разреживаться, стихать, пока не вылилась из него одна-единственная мелодия – «Боже, Царя храни» из оперы «Иван Сусанин». Той самой. Которую композитор назвал «Жизнь за царя», а большевики переименовали.
Не доведя мелодию до конца, шизовый парень вдруг оборвал исполнение и неуклюже поклонился залу.
Что навсегда запомнится Григоровичу – это взгляд Бирмана. Странным он был, этот взгляд. Казалось, жил отдельно от покрасневшего потного лица, от рта с отвисшей челюстью, от мясистого, в лиловых прожилках носа. От всей мешковатой фигуры администратора, от его одышки, от вечного приторного запаха дорогого, но одновременно какого-то очень уж раздражающе-назойливого запаха одеколона.
– «Дрозды», – устало сказал Леков.
– Чего? – крикнули из зала.
– «Дрозды», – пояснил Леков. – Песня просто.
– Ну, давай, – отозвался невидимый в потемках хриплоголосый и, судя по интонациям, не очень трезвый зритель.