Володю Радкевича арестовали недели на две-три позже нас: припомнил Аркаша Володькин казусный случай не сразу. Володьку взяли и посадили в одиночку. Был он, в сущности, бесперспективен для следствия, и о нем забыли. И сидел он, бедняга, один недели две. Курева у него не было, а курить очень хотелось, хотелось так сильно, что, как говорили тогда в лагерях и тюрьмах, аж уши опухли. И тоска одному сидеть то.
Но как-то вдруг в неурочный час открылась железная дверь и в камеру впустили еще одного человека (кроватей было две).
— Здравствуйте!
— Здравствуйте!
Володька несказанно обрадовался новому жильцу., Хотя был октябрь, пришедший был в зимней желтой меховой шапке. Уже в лагерях Володя узнал, что это — японские, военные зимние шапки — все, что осталось от Квантунской армии.
— Ты за что же, сынок, сидишь? Сколько тебе дали?
— Мне еще ничего не дали и не дадут. А вас-то за что?
— Меня, сынок, без всякой вины осудили — за плен. Да и был то в плену я полтора месяца. Бежал и воевал потом, до Берлина дошел. Но осудили меня как изменника Родины — на 25 лет!
— Не может быть!
— Да, сынок, не может быть, а вот случается. Да вот она у меня копия приговора… Хочешь — прочти…
Иван Евсеевич Ляговский оказался добрым и сердечным человеком. Он предложил Володе сигарету, а потом добавил:
— Да ты бери ее всю, пачку-то, и спички возьми. А то вдруг меня сейчас на этап выдернут, и останешься ты без курева. Бери, бери, не стесняйся. Мне старуха моя всего принесла.
Живут вдвоем два, три, четыре дня. Попривыкли, прониклись доверием. Володя рассказал Ивану Евсеевичу о КПМ, о том, что изучали классиков марксизма.
— Ну, ты счастливый человек! За это не судят. Это тебя но ошибке взяли. Выпустят.
— Я тоже думаю, что выпустят. Если не…
— Недослышал я, родимый — если что?
— Да есть у меня опасение. Как бы они не узнали об этом…
— О чем, Володь? Но если секрет — не говори.
— Это не секрет, но кое-кто из моих товарищей об этом знает.
— А что?
— Это, конечно, между нами, но один мой товарищ, его тоже уже взяли, в портрет Сталина выстрелил
— Ай-яй-яй! Глупости ты говоришь, не могло быть такого. Никак не могло быть такого. Ты что — сам видел или просто сплетню услыхал?
— К сожалению, хоть я этого не видел, это было.
— Ну, ничего! Забудь об этом. Раз никто не знает, не спрашивает, никто и не узнает. Вот котлеты бери — еще теплые, домашние. Лишь бы этот твой друг сам сдуру не ляпнул. Хороший товарищ?
— Друг! Толька Жигулин.
— Жигулев, говоришь?
— Нет. Жигулин.
— А то у меня на фронте друг был Федька Жигулев, разведчик, замечательный был человек. Погиб.
Старичка Ляговского и вправду выдернули на этап дня через два[6]
.И остался Володя опять один. Зато его начали вызывать на допросы. Сначала о том о сем, а потом вдруг:
— Что вам известно о расстреле портрета Вождя? Кто стрелял? Где и когда это было?
— Ничего такого не было! Ничего об этом мне неизвестно.
Володька, конечно, понял, что Ляговский его заложил. Но показания таких стукачей к делу не пришьешь — вот они и взялись за меня и за него.
Однажды утром я услышал близкие больные крики, знакомый голос — голос Володи. Его били в соседней камере. Я сразу понял, что из него выбивают. Меня уже спрашивали про портрет и говорили, что на меня показывает Радкевич, но я наотрез все отрицал. Полагаю, они специально избивали Володю рядом: чтобы мне было слышно, в соседней камере была открыта форточка-кормушка.
Я нажал сигнал — над дверью моей камеры вспыхнула красная лампочка. Надзиратель открыл кормушку мгновенно, как будто ждал этого.
— Гражданин начальник, мне срочно нужно к следователю. Рядом бьют моего товарища Владимира Радкевича, а он не виноват. Я виноват! Прекратите избиение!
Избиение прекратилось, и минут через пять я был уже в кабинете Белкова. Прямо с порога я сказал:
— Прикажите не бить Радкевича! Он не виноват. Это я стрелял в портрет
— Я уже позвонил. Садитесь! Из какого оружия?
— Наган!
— Чей? Ваш? Киселева?
— Нет. Мне его просто приносили для починки.
— Кто приносил?
— Васька Фетровый. — Я назвал первое, что мне на ум пришло.
— Кто он?
— Шпана.
— Где он обитает?… Впрочем, это не главное. Где вы стреляли?
— На квартире Киселева.
— Когда?
— Седьмого августа.
— Кто был?
— Я, Батуев, Киселев.
— Еще?
— Больше никого.
Позже, читая, согласно статье 206-й, все дело, я обнаружил, что ни Киселев, ни Батуев не подтвердили моего признания. Да, сидели втроем, выпивали, но никаких выстрелов не слышали[7]
.Как следует из документов технического отдела Управления МГБ, в квартире Ю. Киселева ни под портретом Вождя (слева), ни под портретом Мичурина (справа) никаких следов пуль обнаружить не удалось, хотя штукатурка была снята не только под портретами, но и весьма далеко вокруг них. Вероятно, из-за чрезвычайной шаткости позиции следствия в этом вопросе позднее мне дали подписать протокол-признание «о прицеливании в портрет Вождя» при тех же обстоятельствах. В окончательное дело, однако, были включены оба протокола.
После моего признания о стрельбе в портрет наша «антисоветская молодежная организация КПМ» стала еще и «террористической».