Я пишу в блокноте «Арамат» и подношу надпись к зеркалу. Читаю ее вслух, едва слово появляется в стекле, а затем делаю то же самое с именем Изобель Эндекотт, произнося полную чушь тихим голосом, чтобы не разбудить Изобель. В зеркале нефритовый амулет проделывает свой невероятный трюк, который я впервые заметила через несколько ночей после того, как купила его у искушенного антиквара в магазине на Уэст-Бротон-стрит. В отражении буквы, вырезанные вокруг основания, под когтями похожего на пса чудовища, имеют тот же вид, что и при взгляде прямо на них. Зеркало их не изменяет. Еще не нашлось такое, у которого бы это вышло. Я отворачиваюсь от раковины и гляжу в темноту, обрамленную дверью ванной.
Я стою на пляже.
Я, одиннадцатилетняя, сижу на тротуаре, а женщина по имени Мэдди передает мне «Колесо Фортуны» между створками железных ворот.
Память подводит, и мои мысли превращаются в беспорядочный бурный поток. Я — покойница, вспоминающая события жизни, которую оставила, жизни, которую отвергла. Я сижу в этом кресле за этим столом и держу эту ручку в руке, поскольку меня попросила Изобель, а не потому, что сама хотела бы высказаться обо всех мгновениях, которые привели меня сюда. Я не в силах отказать ей, поэтому не стала спрашивать,
— Это ты, — говорит Мадлен, передавая мне карту Таро. — Ты — «Колесо Фортуны», аватар Тюхе, богини судьбы.
— Я не понимаю, — с неохотой беру карту, и то лишь потому, что мне нравится компания Мэдди и не хочется показаться грубой.
— Со временем это, возможно, обретет смысл, — произносит она, собирает свою колоду и спешит обратно в полуразрушенный дом на Ист-Холл-стрит, надежно спрятавшись от мира за его разваливающимися стенами из желтого кирпича.
Пылая, я ложусь на холодный гранит алтаря. Вскоре моя возлюбленная, Императрица, взбирается на меня сверху — оседлав мои бедра, — а дряхлая Верховная жрица рычит свои заклинания, пока Старшие и Младшие Арканы и все члены Четырех Мастей (Пентакли, Кубки, Мечи и Жезлы) повторяют заклинания, позаимствованные из «Аль-Азифа».
«Асела Экспресс» гремит, качается и ныряет, спеша со мной через Коннектикут, а затем Род-Айленд, по моему пути к Южному вокзалу.
Я просыпаюсь в промозглых объятиях глинистой почвы, которая заполняет мою могилу. Она давит с поразительной, неожиданной тяжестью, желая навечно пригвоздить меня к этому месту. В конце концов, я мерзость и изгой в глазах биологии. Я сжульничала. Паромщик ждет пассажира, который никогда не пересечет реку, или его переправа отложена на неопределенный срок. Все еще без движения, я лежу здесь и поражаюсь каждому неудобству, сдавленным легким и грязи, забившей мой рот и горло. Мне даже не позволили такой роскоши, как гроб.
— Гробы оскорбляют Мать и Отца, — сказала Верховная жрица. — Какая польза от подношения, к которому они не могут прикоснуться?
Я дрейфую в тумане боли и непроницаемой ночи. Не могу открыть придавленные землей глаза. Но даже сейчас, в этой агонии и сумбуре, ощущаю нефритовый кулон, ледяной в сравнении с татуировкой на моей груди.
Я просыпаюсь в своей постели, в доме матери, через несколько ночей после ее похорон. Лежу неподвижно, слушая свое сердцебиение и успокаивающие звуки, которые издают старые дома, когда думают, что никто их не слышит. Я лежу, прислушиваясь к звуку, который донесся до моего сна о голландском погосте и вернул меня обратно в реальность — к скорбному лаю чудовищной гончей.