За дверью князя не было, были две сенные девки с круглыми от ужаса глазами, что, крестясь, пятились перед ним к большой кровати с богатой постелью. За постелью перед иконами молилась женщина с покрытой головой.
— Анна! — позвал Тихон. — Анна-а!
Женщина повернулась к Тихону, смотрела. Потом поклонилась, выпрямилась, опять смотрела, скорбная, в величии жгучей бабьей красоты. Черный, низко повязанный плат закрывал лоб, лицо стало матово-бледным, огромные скорбные глаза сияли, как свечи, и, как рана, алели губы. Анна похожа была на богородицу, что смотрела из-за ее плеча.
Тихон стоял перед нею в пыли, в глине, с лицом, прокопченным дымом пожара, в заломленной назад шапке, весь в зареве бушующей ярости, обиды, несовершившейся, утраченной любви. Он был не тот, которого она знала раньше там, на берегах лесной Двины, сильный, простой, как могучий дуб на поляне. Жалок он был в своем гневе. Да и она, Анна, была уже тоже не та — словно лампада за длинную зимнюю ночь неудач и обид выгорела дотла ее душа. Как два голубя они любили друг друга, любили просто и ясно. Они хотели свить гнездо, чтобы бросить жизнь дальше, а злые люди разлучили их, сломали их жизнь, разбили ее, как стекло. На земле встретило их зло, потопило Анну в неизбывном горе, разожгло в Тихоне огнепальный гнев, обрекло их на муки.
«Аньша!» — хотел было сказать Тихон, но имя это не сошло с языка. Сошло другое:
— Княгиня!
Народ ворвался в постельную, но сразу, сердцем учуяв двойное горе, что горело невидимым пламенем между Анной и Тихоном, остановился, замер перед скорбящим лицом красавицы.
— Помнишь ли ты меня? — выговорил наконец Тихон.
— Помню, Тихон Васильевич! Помню, свет моих очей! Все помню! Все! — услыхали все грудной, сильный, ласковый голос.
— Народ! — закричал вдруг Тихон, обернувшись назад. — Вот Анна! Невеста моя! Схитил ее у меня князь Ряполовский. Не дом мой, не добро мое — душу мою похитил, злодей! Народ, скажи, что делать? Вот отымаем мы у бояр все, что они схитили неправдой… а что делать мне с нею, с душой моей?
Кто-то обнял Тихона за плечи, заглянул ему в глаза своим закоптелым, морщинистым лицом, улыбнулся.
Тихон глянул — чернец. Тот самый.
— Ты чего ж нас спрашиваешь? — молвил он. — Ты ее спроси! Ее! — махнул он кровавым топором на княгиню.
— Уйдешь со мной, Анна? — шепнул ей Тихон, протянув обе руки. — Домой! К Студеному морю! Чего молчишь? Где муж твой? Народ-то волен овдовить тебя!
— Не знаю я, где супруг мой! — выговорила Анна. — А народ волен и в жизни и смерти.
— Уйдем же! — хватал ее за руки Тихон.
— Как отвечу, Тихон Васильич? — шепнула Анна. И крикнула отчаянно — Я ведь в законе! Венчанная я! Любила я тебя, Тихон, и люблю, да мужняя я жена. Перед богом обещалась.
— В Сибирь уйдем, Анна! С Сибири выдачи нету! В леса темные! На синие реки!
С каждым его словом Анна сникала все и ниже и ниже.
— Убей — не могу, Тиша! Паньшины мы. Ежели такова моя доля — божья воля! Так тому и быть — в аду гореть!
Еще ниже сникла Анна, как вялый цветок.
— И непраздна я уже, Тишенька, — шептала она.
Простой народ оцепенел, подавленный: Дождем пролилось на него человеческое горе, горе горькое двух сердец, рвавшихся друг к другу, крепкой любовью обреченных на вечную муку.
Тихон опустил голову, уронил обе руки вдоль тела — загремел, падая, топор.
Стрелец в лисьем колпаке скакнул вперед:
— Уйди, княгиня, от греха! Не ровен час! Народ, круши все!
И ударом сабли располосовал княжью постель.
Анна вскрикнула, закрыла лицо руками. Сенные девки с воплем подхватили ее под руки, вывели из постельной, уволокли, спрятали на погребице…
Одиноким деревом Тихон стоял среди народного урагана, бушевавшего в ряполовских хоромах. Очнулся — кто-то прыщет ему в лицо водой.
Перед ним снова стоял тот чернец, держа ковш с крестом на резной ручке.
— Ишь как обомлел, сердешный! — говорил черный человек с доброй улыбкой, зубы его сияли. — Баба-то жжется! Или через бабу переступить не можешь? Дерзай, брате! Армаггедон впереди, великие испытания. Враги встают нэ Русь. Иди, брате, трудным путем!
Не понимая слов монаха, а сердцем чувствуя теплоту сочувствия, шатаясь вышел Тихон со двора, побрел к Москва-реке. Июньский день сиял, блистали Кремлевские соборы, царев Верх, но все казалось словно прикрытым черной фатой. Народ стал далек, душа пуста. Он, как глухой, ничего не слыша, перешел мост и оглянулся на Болоте. Над черной большой избой с двумя заплатами — пристроеньем — на высоком шесте торчала рыжая елочка, висела сулейка…
Страшен был царев кабак, а делать нечего. Тихон толкнул дверь — пусто.
Первый ковш Тихону принес сам целовальник — ярыжки кабацкие тоже поразбежались. От того первого в жизни ковша все закачалось перед Тихоном, черные стены с паутинами ушли прочь куда-то, остались только очи Спаса милостивого, невозмутимо сиявшие в полутьме узнавшему горе и тяготу земную человеку.
Тихон сидел в кабаке до ночи, пришел в кабак и сегодня с утра.
Крики, вопли, брань, дым и пепел пожара, измолотый труп Чистого, безголовый Плещеев ровно и не бывали.
— Тихон Васильич! Ты? — раздалось над ним.