Способных много. Призванных единицы. И человечество и его любимая Россия неизмеримо бы выиграли, останься он в живых, дай до конца развернуться своему чудесному дару! И все это понимали... Как я его отговаривал от этой глупости, от этого шага, впрочем, не один я! Что толку теперь сокрушаться! Помнишь, я знаю, ты помнишь все, каждую мелочь, не спорь! - повысил он голос, хотя Тамара Иннокентьевна и не думала возражать. - Помнишь, Глеб сказал тогда, что времени мало и вам нужно остаться одним... Ну, конечно, ты это помнишь, я ловил хотя бы твой взгляд, хотя бы одно движение в мою сторону. Удивительно, как от любви человек слепнет... Ты попросту забыла, что, кроме вас двоих, на свете существует еще кто-то. Я вышел, как побитая собака... Что со мной было! Вот когда я поклялся доказать тебе, чего бы это мне ни стоило, что я существую Пускай для этого понадобилось бы взорвать земной шар!
Я никуда не ушел тогда, сотии раз подходил я к вашей двери, точно сам сатана толкал меня к дверям, чтобы ворваться, сделать что-то безобразное... Сатана кружил меня возле ненавистных мне дверей, толкал прервать ваш прощальный пир... сделать именно что-нибудь безобразное, непоправимое... Не помню, как пришло утро, я был в каком-то бреду, помню только, я опять оказался у ваших дверей, - голос Александра Евгеньевича пресекся, он с трудом протолкнул в себя воздух. - И вдруг я услышал, Глеб сел за рояль... Ах, боже мой, что это была за музыка... что-то божественно нечеловеческое! Я весь дрожал, я опять был уничтожен, сравнен с дерьмом! Вы опять победили! Я плакал от наслаждения, от зависти, от бессилия... Какая ревность может сравниться с этим чувством! Я понял, что погибаю, хотел зажать уши и убежать и не мог, не мог... пока не выпил весь яд до конца, до последней капли... Многое потом забылось, но это вошло в меня, как боль, продолжало мучить, я знал, что если я смогу это хотя бы вспомнить, я спасусь... сколько же я бился, так никогда и не смог... Это жило во мне, а стоило сесть за рояль, все исчезало... Скажи, что он тогда играл? Ты ведь знаешь...
- Нет! Нет! Нет! - ответила Тамара Иннокентьевна поспешно, пытаясь отодвинуться подальше в глубь подушек и чувствуя, что кожа на груди словно взялась легкой изморозью. Боясь, что он заметит ее страх и смятение (он был сейчас точно убийца, стороживший каждое ее движение), она отвлекающе улыбнулась и потянулась было к круглому столику за стершимися от старости, доставшимися ей еще от бабушки аметистовыми четками и... точно споткнулась о злую неверящую усмешку Александра Евгеньевича. Мелькнула мысль о собственной беспомощности да полно, что это за распущенность, прикрикнулаoua на себя. Несмотря на все свои внешние успехи и видимость душевного равновесия, на весь прочно устоявшийся маскарад, раз и навсегда заведенный кем-то, не самым умным, ритуал заседаний, президиумов, представительств, где Александр Евгеньевич был постоянным, необходимым лицом, где ему приходилось лицемерить, изворачиваться, он, и сущности, никогда не был злым по отношению к ней и всегда сохранял свою зависимость от нее. Он бывал разный, но он всегда был ей предан, и что теперь винить друг друга за неудавшуюся жизнь. Конечно, она тоже не права и виновата и видит все не так, как обстоит в реальности, на самом деле, но в любом случае она не должна оставаться неблагодарной, отвечать злом на его добро. Он всегда приходил по первому ее зову и без зова, приходил в самые тяжелые минуты, возился с нею, вызывал врачей, устраивал в лучшие клиники, отправлял в санатории и каждый раз встречал нежностью и молчаливым обожанием. Такой преданности позавидует любая женщина. Ведь и он по-своему прав, и у него одна жизнь, и он потратил ее в основном на нее, и если он сейчас не в себе, его надо отвлечь, успокоить, смягчить его боль. Ведь, в сущности, он единственный во всем белом свете близкий ей человек...
Предательская теплота подступила к глазам Тамары Иннокентьевны, глаза ее, обычно серые, еще посветлели, снопы лучистого света преобразили тяжелые, начинавшие грузнеть черты, и лицо ее стало почти прекрасным. Не отрываясь от этого внезапно преобразившегося, тонкого, одухотворенного лица и весь погружаясь в свет и теплоту, исходившие от нее, Александр Евгеньевич присел рядом на краешек дивана, легко, совсем не горбясь, и в какой-то предательской опустошенности прижался к ее рукам в таких знакомых потускневших от времени кольцах.
Вот и все, решил он, и ничего не надо, услышать знакомый горьковатый запах, исчезнуть, раствориться в мягком свете ее глаз. Ему не может быть отказано в этом праве, он ведь обыкновенный человек, никто его не проклинал.