Тамара быстро оделась, стараясь по возможности выбирать любимые его вещи (он должен запомнить ее красивой), ее теперь все время подгоняла мысль, что она не успевает, Глеб ходил за ней и бестолково совался во все углы, наконец и это закончилось. В квартире было очень холодно, топили плохо, позавтракали, выпили горячего чаю, согретого на примусе. Напряжение в сети было совсем слабым, лампочки в люстре еле светили красноватыми нитями. Глеб бездумно и счастливо засмеялся.
— Что ты, Глеб! — опешила Тамара.
— Ты меня никогда не забудешь, вот о чем я подумал, мне стало хорошо.
— Ты смешной, Глеб, ни на кого не похожий. Ты это знаешь? Откуда ты такой, я тебя боюсь. Вернее, раньше, до этой ночи, боялась. Я тебя не понимала раньше.
— А теперь?
— Ночь была… Такие ночи делают человека зорче. Теперь не боюсь, я поняла сегодня что-то такое, что не умею назвать.
— И не называй, не надо называть, не надо, Томка…
Томка, у нас остался час, нет, даже меньше, — голос у него переменился, во всем лице проступило что-то резкое, угрожающее. — Я недавно записал одну тему. Грандиозная мысль. Сейчас тебе проиграю. Пойдем. — Он схватил ее за руку и потащил к большому концертному роялю, покрытому каким-то особым старинным лаком, черным, с пепельной изморозью, лицо Глеба горело точно в лихорадке.
— Глеб, Глебушка…
— Молчи! — остановил он ее. — Слушай.
Какую-то долю секунды он еще медлил, словно еще боролся с собой, и, решившись, властным обнимающим движением взял первые аккорды… Ей послышался свист крыльев, точно два сильных шумных крыла развернулись и легко взмыли в воздух. И уже следующие долгие, уже откровенно ликующие всполохи звона заполнили ее какой-то светлой щемящей тоской: вырвавшись на свободу, опьяненный простором, радостью движения, он стремительно уносился все дальше, — где ей было догнать его, боже мой, всю жизнь только тянуться к нему, только быть рядом уже награда и счастье, сердце окончательно оборвалось и стало падать, падать в мучительно желанную пропасть.
У нее текли по щекам слезы, но она их не замечала, она уже почти не чувствовала себя — «сиянье мрака погасит рассветы», нет, никогда, никогда! Этого не может быть, чтобы когда-нибудь ее не было, что ее никогда не будет. Не в силах больше выносить эту музыку, сдерживая дыхание, чтобы не разрыдаться, она стиснула грудь руками, чтобы как-то остановить, задержать рушащийся на нее мир скорби, обновления и солнца…
Когда она очнулась, Глеб сидел, бессильно уронив руки на клавиши, почувствовав ее взгляд и подойдя ближе, он, ничего не спрашивая, долго смотрел ей в глаза.
— Всегда мечтал написать цикл славянских языческих молитв, — словно пожаловался он с потухшим тяжелым лицом. — Молитву земли, молитву воды, молитву леса… То, что ты сейчас слышала, — выделяя, сказал он, — это молитва солнца.
— А я думала, молитва любви, — сказала она, беря его тяжелую руку и целуя еще и еще раз. — Боже мой, откуда ты такой? Молитва любви…
— Солнце и любовь — одно и то же, — полуспросил он вслух, потому что еще был далеко-далеко, в своем, куда он не допускал даже ее, и она никогда не протестовала.
— Надо же, а я ничего не знаю. Существую рядом с тобой и ничего не знаю. Какой ты жадный! Хоть бы словечко! — упрекнула она его, уже чисто по-женски, он взглянул на нее, не понимая, затем совсем по-домашнему улыбнулся.
— Да, кажется, что-то получилось. Только это ведь так, первая запись. Будет гораздо лучше. Вот посмотришь! — Он спохватился, у них ни на что уже не оставалось времени, даже на сборы.
— Глеб, подожди, — решилась она наконец высказать беспокоившую ее мысль. — Ты записал?
— Я хочу, чтобы это осталось только со мной, — ответил он как что-то решенное и даже с оттенком враждебности, освобождая свои руки от ее рук, и, уловив боль и смятение в ее глазах, он опустил голову и тут же стремительным злым рывком резко вскинул ее. — Ты обещаешь, что это будет только для тебя? — Он пристально и, как ей показалось, не видя всматривался сейчас в ее лицо.
Она опять молча и сосредоточенно поцеловала ему руку, повернув ее ладонью вверх.
— Хорошо, — сказал он, вынимая из внутреннего кармана пиджака свернутые вчетверо листы нот, и осторожно положил на крышку рояля. — Обещай одно. Никто никогда не должен услышать этого, если… ты понимаешь, если…
— Не смей, — оборвала она его, — не смей! Ты не имеешь права так думать. Не смей! Не надо ничего, забери все, только вернись сам!
И тут она не выдержала, обвяла в его руках, рыдания прорвались помимо ее воли, и он, усадив ее на диван и опустившись рядом, стал гладить ее по голове, по плечам, целуя мокрое лицо, щеки, губы, глаза, лоб, почти физически чувствуя, что каждая новая минута становится короче и короче.