Вечернее солнце плеснуло в глаза кровавым золотом от дальних лесов. Воздух еще был горяч, но уже поднималась от мелких болотцев у горы, по ту сторону насыпи, прохлада, мешаясь со смоляным духом нагретых сосновых стволов. И так же стыл, густел едкими смолистыми каплями на душе страх. Человека убил. Женщину. Да и черт с ней, рассердился на себя Кайсаров, довольно уже!
– Георгий Иванович… – догнал его покашливающий Жеребьёв.
– О том, что видел, молчи, – велел ему Кайсаров. – Еще нам пересудов не хватало. Девка сама в провал свалилась. Да и не моя вина, что она ко мне полезла.
Подъятая внезапным порывом ветра с насыпи, зернисто заскрипела на зубах пыль, словно тысячи мелких кристаллов. Против воли Кайсаров то и дело оглядывался, будто кто-то мог погнаться за ним, и впервые ему пришло в голову, что жерло тоннеля похоже на разверстую женскую утробу, и снова сделалось непереносимо тошно.
Возвращаясь в контору, он заметил старика, сидевшего на завалинке избы по соседству. Собственно, старик всегда там сидел, будто не человек, а чучело набитое, но Кайсаров только теперь обратил на него внимание, и то лишь потому, что по всему кругом метался его беспокойный взгляд. В душе свербело, и так хотелось отвлечься, хоть на что, хоть на полосатого кота, вышедшего в сиреневый сумрак палисадника, хоть на старика этого… Старик встретил взгляд Кайсарова, цыкнул зубом, и вдруг Кайсаров понял, что это не старик, а совершенно седой молодой мужчина, и пятна на его лице – не старческие, а бугристая, угловатая, словно каменная, сыпь. Мужчина поправил накинутый на плечи армяк, и Кайсарову бросилось в глаза что-то неладное с его правой рукой – будто не человеческая конечность, а двупалая толстая клешня в наростах. Будто грубая каменная заготовка. Мужчина осторожно подтянул к себе тяжелую, окаменелую руку и снова цыкнул.
Кайсаров не стал дальше приглядываться – померещилось? – и направился к крыльцу конторы.
Обычно работали допоздна – надо же было решать, что делать с треклятым тоннелем, – но сегодня Кайсаров был молчалив, рассеян, ловил тревожные взгляды исправно помалкивающего Жеребьёва и в конце концов отпустил всех раньше обычного, ссылаясь на головную боль от духоты.
– Да, тяжелая погода, – согласился Остафьев. – Гроза идет, – добавил прислушиваясь. Где-то далеко и впрямь загудел гром. – Что-то вы плохо выглядите, голубчик, – обратился он к Кайсарову. – Слышал я уже про подгорную хворь, смотрите, не тяните, если что – к врачу.
Кайсаров мельком посмотрел на свои руки, как бы невзначай провел ладонью по лицу – кристаллы эти… они же должны как-то ощущаться? Ладонь утерла холодный, несмотря на жару, пот.
Спал он этой ночью прескверно. Барахтался в мокрых от пота простынях, тонул в духоте комнаты, где воздух из открытого окна не давал облегчения, лишь доносил отзвуки грозы с горизонта. И снились Кайсарову вовсе не кристаллы, прорастающие сквозь человеческую плоть, – нет, мучили его давние, с детства, кошмары.
Вот его отец, мелкий самарский помещик: игрок, пьяница, дебошир. Вот мать, сирота, бесприданница. Моложе мужа лет на пятнадцать, она тосковала по лучшей участи, в отчаянии прятала деньги, прятала водку, и однажды муж крепко ее, беременную, за это избил. Кайсарову тогда было шесть лет – тихий впечатлительный мальчик, темные волосы пышной шапкой, темные грустные глаза. Он обожал красавицу-мать и не любил вечно воняющего кислятиной отца. А тот замахивается на мать раз, другой, таскает за волосы, швыряет об угол комода. Мать падает на колени, охает, не может подняться, и под ней ширится алая лужа, пятная светлый подол летнего платья. Кайсаров рядом, ошарашенно смотрит, его так никто и не увел, даже когда пришел доктор, просто всем было не до него, может, просто не заметили ребенка, стоящего за дверью. Столько крови, и ужасный багровый шматок, будто выпавшая внутренность, – недоношенный мертвый младенец. Мать после того едва оправилась, и не до конца – всякая беременность для нее теперь заканчивалась выкидышем, и всякий раз Кайсаров становился тому свидетелем. У матери в придачу сделалось что-то с головой, всех мужчин на свете она считала повинными в своих бедах, даже любимого сына. «Вот, гляди, что с нами мужчины-то творят!» И мать совала ему под нос окровавленную тряпку. Каждый выкидыш она переживала тяжело, каждый раз Кайсаров обмирал от ужаса, что мать может вовсе не подняться, так и умрет, истекая кровью из тех загадочных, пугающих женских недр, откуда на землю приходят все люди. Кайсаров ненавидел отца, который по-прежнему регулярно захаживал к матери в спальню, и ненавидел себя за то, что ничего не мог со всем этим поделать. Страх точил и точил его, как вода камень, и в отрочество он вышел с нерушимым убеждением, что мужское прикосновение непременно несет женщине боль и, возможно, смерть – к тому времени как раз умерла первыми родами его девятнадцатилетняя старшая сестра. Женщина и сама, по натуре своей, – боль и неразрывно связанная с жизнью смерть, расходный материал природы.
К такому нельзя было прикасаться. Такое нельзя было желать.