Мы до того устали, что почти сутки спали как убитые. На следующий день Курт ушел разыскивать товарищей, а я осталась дома. В дверь все время звонили: это соседки приходили посмотреть на «маленькую русскую жену». Хотя и с грехом пополам, мы кое-как все-таки объяснялись. Они расспрашивали меня, я расспрашивала их. О чем бы мы ни говорили, разговор неизменно возвращался к тому, что больше всего занимало их думы: к голоду.
Мы в России знали, что это такое — голод! Месяцами мы жили на осьмушке хлеба, по нескольку дней мы не получали даже этой осьмушки.
И все же наш голод был иным, чем тот, о котором рассказывали жены немецких рабочих. Мы голодали
Этот голод рассчитала и выверила бездушная машина войны. Она учла на много лет вперед каждый колос, который должен вырасти; каждого новорожденного, который, едва появившись на свет, должен умереть голодной смертью; каждого подростка, который должен стать юношей, чтобы вслед за этим превратиться в мясо для пушек.
Теперь германская военная машина рухнула, но голод остался. Социал-демократия, взяв власть, отвергла хлеб русских рабочих и на брюхе поползла к президенту США Вильсону. И вот уже полтора месяца она валялась у него в ногах, а он вел с Германией холодную игру кошки с мышью. До сих пор он не дал ей ни одного грамма продовольствия. Вместо хлеба он пичкал ее бесчисленными посланиями, в которых с отвратительным ханжеством и лицемерием распространялся о человечности и цивилизованности, тут же требуя, чтобы Германия покончила со «Спартаком», чтобы она задушила германских коммунистов, — тогда Америка даст ей хлеб. Она положит этот хлеб только на гроб революции!
Эберту и Шейдеману ничего иного и не было нужно. Они показывали германскому рабочему классу на занесенную над его головой угрозу голодной смерти и говорили: «Смотри! Перед тобой альтернатива: голод или революция? Если ты не хочешь умереть с голоду, прикончи революцию!»
Курт вернулся, когда уже начинало темнеть. Обед наш состоял из пустой похлебки, в которой плавали лохмотья овощей. После обеда мы отправились в город и весь вечер ходили по собраниям, правлениям профсоюзов и комитетам различных организаций, разыскивая нужных нам людей.
Кого только не повидали в этот вечер — и шейдемановцев, и «независимцев» и спартаковцев. Вероятно, в любой группе, выхваченной наугад из рядов берлинских рабочих, нашлись бы и «соци», и сторонники Гаазе, и самоотверженные борцы «Спартака».
Все яростно спорили друг с другом, а я страдала, потому что плохо знала немецкий язык. Мало того, что я плохо знала язык, разговор-то шел на непривычном моему уху берлинском диалекте. К тому же спорщики употребляли много слов, которые надо было не только знать, но и понимать. Вот «соци» кричит о «картофельной клецке». Я с недоумением стараюсь понять, почему вдруг заговорили о супе? Но «картофельными клецками», оказывается, прозвали «независимцев». Вот кто-то поругивает «бонз», но это не буддийские жрецы, а профсоюзные лидеры. Вот спартаковец обрушился на сторонника Шейдемана и в числе прочего ругает его за то, что он «вбивал гвозди в Гинденбурга». Тут уж я ничего не могу понять, и только позднее мне объясняют, в чем дело: во время войны на Аллее Победы была установлена деревянная статуя Гинденбурга, сделанная из русской сосны, причем каждый патриот приглашался купить стальной гвоздь и заколотить его в статую. Таким образом вся фигура Гинденбурга была бы закована руками его почитателей в сталь. И в числе тех, кто вколачивал эти гвозди, находился в Шейдеман, и его паства.
Если бы все шейдемановцы были такими, как сам Шейдеман, все было бы много проще и яснее! Но нет! Сколько раз за эти дни к Курту подходили старые суровые честные рабочие, дружески расспрашивали о Советской России, с ненавистью отзывались о германских белогвардейцах, учинивших кровавую расправу над морской дивизией, а потом вздыхали — ничего, мол, не поделаешь, я тридцать лет состою в социал-демократической партии, это моя партия, надо перетерпеть, надо переждать, сейчас не время для бунтов и мятежей, сейчас вопрос стоит так: либо голод, либо порядок!
На второй или третий день после приезда мы попали на собрание одной из районных организаций профсоюза электриков. Собрание происходило в пивной. Зал был полон народу. Рабочие сидели на столиками, пили эрзац-пиво, пускали из трубок дым эрзац-табака. Многие стояли в проходах или сидели на окнах. На эстраде, над столом президиума, возвышались убеленные сединами головы тех, кого прозвали «профсоюзными бонзами». Перед каждым стояла кружка, до краев наполненная пивом.