В чем я мог ей признаться? Среди тех матерных слов, которым я научился в мемфисской школе, не было ни одного, касающегося извращений, хотя я вполне мог слышать такие слова, когда таскался пьяный по пивным. Утром бабушка торжественно объявила, что знает, кто погубил меня: я развратился, читая книги Эллы. Я спросил, что это значит - "развратился", и мать меня снова выдрала. Как ни убеждал я их, что ни в одной книге таких слов не было и что я никогда ни от кого их не слышал, они мне не верили. Бабушка стала обвинять Эллу, мол, это она рассказывает мне всякие непристойности, и расстроенная Элла, плача, уложила чемоданы и съехала от нас. Ужасный скандал, который разразился из-за моих слов, доказал, что в них скрыт какой-то особый смысл, и я дал себе слово дознаться, за что же меня били и позорили...
Жизнь начала говорить со мной более внятным языком. У каждого события, я знал теперь, был собственный смысл.
Помню, с каким острым, холодящим душу восторгом ловил я безветренными летними ночами порхающих светлячков.
Помню, как манил меня влажный, сладкий, всепроникающий аромат магнолий.
Помню, какой безбрежной свободой веяло от зеленых полей, когда по густой, высокой траве катились мягкие, серебрящиеся под солнцем волны.
Помню, какое бескорыстное восхищение изобилием природы я испытал, когда на моих глазах раскрылась коробочка хлопка и на землю упал белый, пушистый комочек ваты.
Помню, какая жалость сдавила мне горло, когда я увидел во дворе жирную, тяжело переваливающуюся утку.
Помню, какой тревогой вонзилось в меня струнное гудение черно-желтого шмеля, взволнованно, но терпеливо вьющегося над белой розой.
Помню, как одурманило и усыпило меня молоко, когда я впервые в жизни пил его вдоволь, стакан за стаканом, медленно, чтобы продлить удовольствие.
Помню, какой горький смех разбирал меня, когда мы поехали с бабушкой в город и ходили по магазинам Кэпитоль-стрит, а белые с недоумением глазели на нас - белую старуху с двумя цепляющимися за ее руки негритятами.
Помню чудесный свежий запах жареных хлопковых семян, от которого начинали течь слюнки.
Помню, в какой я приходил азарт, когда пасмурными днями мы с дедом ловили рыбу в желтых от глины речушках.
Помню, с каким жадным наслаждением я поедал молодые лесные орехи.
Помню, как жарким летним утром я исцарапался в кровь, собирая ежевику, а когда вернулся домой, губы и руки у меня были черные и липкие от ежевичного сока.
Помню, как я в первый раз попробовал сандвич с жареной рыбой, - мне показалось, что ничего вкуснее я в жизни не ел, и я отщипывал по крошечке, мечтая, чтобы сандвич никогда не кончился.
Помню, как болел у меня всю ночь живот после того, как я залез тайком к соседям в сад и наелся там зеленых персиков.
Помню, как однажды утром я чуть не умер от страха, потому что наступил босой ногой на ярко-зеленую змейку.
Помню долгие, тягучие, нескончаемые дни и ночи, когда зарядят беспросветные дожди...
Наконец-то мы стоим с чемоданами на вокзале и ждем поезда, который отвезет нас в Арканзас, и вдруг я в первый раз в жизни замечаю, что возле кассы стоят две очереди - "черная" и "белая". Пока мы гостили у бабушки, я осознал, что на свете существуют негры и белые, осознал так остро, что эту мысль уже не вытравить из меня до самой смерти. Когда стали садиться в поезд, я обратил внимание, что негры направляются к одним вагонам, а белые - к другим. Мне по наивности захотелось посмотреть, как белые едут в своих вагонах.
- Можно пойти взглянуть хоть одним глазком на белых? - попросил я мать.
- Сиди смирно, - не пустила она.
- Но ведь это же можно, правда?
- Сиди, сказано!
- Почему ты меня не пускаешь?
- Ты перестанешь болтать глупости?
Я уже не раз замечал, что мать сердится, когда я начинаю расспрашивать ее о неграх и о белых, и никак не мог понять, почему. Мне хотелось понять эти две разные породы людей, которые живут бок о бок и которых ничто не объединяет - кроме, пожалуй, ненависти. И потом, моя бабушка... Кто она белая? Совсем белая или не совсем? И кем ее считают белые?
- Мам, а бабушка белая? - спросил я, когда поезд наш мчался сквозь темноту.
- У тебя же есть глаза, сам видишь, какая она, - ответила мать.
- А белые считают ее белой?
- Возьми да спроси их сам, - отрезала она.
- Но ты-то ведь знаешь! - не отставал я.
- Я? Откуда? Я же не белая.
- Бабушка на вид белая, - сказал я, надеясь утвердиться хотя бы в одном. - А мы - цветные. Почему же она тогда живет с нами?
- Ты что, не хочешь, чтобы бабушка жила с нами? - спросила мать, уходя от моего вопроса.
- Хочу.
- Зачем же тогда спрашиваешь?
- Потому что хочу знать.
- Ведь бабушка живет с нами, верно?
- Живет.
- Так чего же тебе еще?
- А она хочет жить с нами или нет?
- Что ж ты ее сам об этом не спросил? - насмешливо сказала мать, опять уклоняясь от ответа.
- Она что, стала цветной, когда вышла замуж за дедушку?
- Перестань задавать глупые вопросы!
- Нет, правда?
- Никакой цветной бабушка не стала, - сердито ответила мать, - у нее от рождения такая кожа.
Снова мне не давали проникнуть в тайну, в смысл, в суть того, что крылось за словами и умолчаниями.