Пойми меня правильно, – быстро добавил я. – Если он человек, то – новый человек. Первый в своем роде. С него начинается новая эпоха, время, которое воспитает иных, чем прежде, людей. Властелинов земли, властелинов ночи, которые в своей строптивости и гордыне отвергнут небо и предпочтут землю. Не будут верить ни во что, кроме тех вещей, которые сумеют воспринять их глаза и разум. В душах своих они не будут признавать ни человеческих, ни божественных законов, ибо единственным законом станет для них достижение собственных целей. Эти люди выпустят из преисподней на землю адский жар и холод и заставят служить себе все силы природы. Не испугаются они ни безбрежности морей, ни высоты небес. Подчинив себе всю землю и весь океан, эти люди в страстном стремлении к познанию сделают себе крылья, чтобы летать к звездам и завладеть еще и ими. Мехмед – первый человек этой поры. Неужели ты надеешься, что сможешь противостоять ему?
Джустиниани схватился за голову.
– Иисусе Христе! – застонал он. – Мало того, что монахи этого города с пеной у рта кричат на всех углах о конце света! Так теперь еще и мой помощник, спятивший от видений и откровений свыше, понес какую-то дикую ахинею! Я сам рехнусь, если услышу от тебя еще хоть слово!
Но он уже не называет Мехмеда пылким юнцом, который хочет прошибить лбом стену. Генуэзец стал более осторожным, запретил своим людям слишком много болтать в тавернах и заявил, что не стоит недооценивать силу турок. Джустиниани сходил даже в католический собор, послушал мессу, исповедался и смиренно получил отпущение грехов, хотя кардинал Исидор уже объявил, что Бог простил генуэзцу все прегрешения в тот миг, когда Джустиниани согласился стать протостратором Константинополя. Чтобы быть совершенно уверенным в этом, Джустиниани попросил, чтобы ему выдали официальную бумагу об отпущении грехов, и постоянно носит этот документ с собой.
– Теперь у меня будет что предъявить святому Петру, когда в один прекрасный день я окажусь у врат царствия небесного, – защищался он. – Говорят что старик стал почему-то очень уж суров к нам, генуэзцам. Может, его перекупили венецианцы…
7 февраля 1453 года
В Адрианополе прозвучал пушечный залп, который привел в трепет весь мир.
Венгр Орбано выполнил свое обещание: ему удалось отлить самую большую пушку в мире.
Когда я вернулся домой после изматывающего дня, мне навстречу вышел мой слуга Мануил. У него дергалась щека и дрожали губы. Ломая руки, он спросил меня:
– Господин мой, правда, что у турок есть пушка, которая одним-единственным выстрелом может разрушить стены Константинополя?
Слухи распространяются в этом городе с поразительной быстротой… Джустиниани получил первое достоверное сообщение об испытании нового орудия лишь сегодня утром.
– Это неправда, – ответил я. – Такой пушки никто не сможет сделать. Чтобы рухнули стены Константинополя, нужно по меньшей мере землетрясение.
– Но говорят, что пушечное ядро пролетело расстояние в тысячу шагов, а в том месте, где оно упало, образовалась воронка величиной с дом, – заскулил Мануил. – А земля дрожала на десять тысяч шагов вокруг. Теперь половина Адрианополя в развалинах, а многие женщины выкинули или родили недоношенных младенцев.
– Бабские сплетни, Мануил, – сказал я. – Ты ведь и сам это понимаешь.
– Да нет же, это чистая правда, – стал уверять меня слуга. – Уже та пушка, которую Орбано отлил для крепости султана, могла одним выстрелом потопить целый корабль. Тут приехал купец из Перы… Он был в Адрианополе и сам измерял каменное ядро, приготовленное для новой пушки. Он сказал, что даже самый рослый мужчина не может обхватить ядро руками. Он до сих пор оглушен тем залпом и трясется, как старик, хотя ему нет еще и пятидесяти…
– Он трясется не от пушечного залпа, а с перепоя, – рявкнул я. – Этот человек нашел здесь слишком много благодарных слушателей, которые наперебой угощали его вином. И с каждой новой кружкой пушка становилась все больше и больше. Завтра она уже наверняка будет размером с колокольню.
Мануил упал передо мной на колени. Его борода тряслась… Он попытался поймать мои руки, чтобы поцеловать их, а потом просто сказал:
– Господин мой, я боюсь.
Он уже старый человек. В его водянистых глазах отражается вся бездонная тоска Константинополя. Я понимаю Мануила. Турки убьют его: он слишком дряхл, чтобы продавать его в рабство.