Было уже совсем тепло, костерок оказался без надобности, но Василий подбросил в затухающий огонь сухих сучьев, удобно усадил Тоню на хвойный лапник и сам присел рядом, с удивлением глядя на свои руки — они тряслись у него мелкой дрожью. Только сейчас ощутил он в голове тяжелый гул и саднящую боль на обожженном лице. Поправив костерок, Василий выпрямился, поднимая глаза, и они, словно промылись мгновенно чистой водой, ярко и четко увидели: молодой и красивый парень неслышно вышагнул из-за корневища кедра, вскинул руку, в которой твердо и уверенно покоился черный маузер. За спиной парня сиротливо стояла винтовка с обтерханным ремнем, оставленная Василием.
Воинское чутье не обмануло Клина. Вернувшись к горящему лагерю, он обошел его стороной, выбрался на протоку, разглядел следы на глубоком снегу и осторожно пошел, скрываясь за кустами, по этим следам. Они и вывели его к поваленному кедру. Радостное чувство охотника, который наконец-то настиг свою добычу, охватило Клина, когда он вышагнул из-за корневища и вскинул маузер. Вот она, долгожданная минута, ради которой столько было испытано маяты и угроблено больше половины его разведчиков.
Василий рывком дернулся и заслонил собой Тоню. Больше он ничего не мог сделать — только закрыть ее своим телом.
Эта мгновенная готовность подставить себя под пулю, оборвать свою жизнь, чтобы защитить жизнь другого, поразила Клина до полного изумления — он и представить не мог, что такое возможно. И обожгло, опалило, словно неистовым пламенем, видение: русые кудряшки, летящие на пронзительном ветру, долгий взгляд, молящий о защите и спасении, залп и белое мясо, подплывающее дымящейся кровью… Даже не давая себе отчета, ни о чем не думая, он отшагнул назад, еще и еще, ухватил за ремень винтовку и попятился быстрее, скрываясь в кустах. Долго еще брел по рыхлому снегу, спиной вперед, и приклад винтовки чертил сбоку узкий извилистый след.
Словно в забытьи Клин выбрался на протоку, бросил под ноги винтовку, а затем пнул ее, и она весело булькнула, исчезнув в проруби. Он снова стороной обошел горящий лагерь, увидел Ипполита со Степаном, которые тащили к пролому в частоколе тело Иннокентия, но даже не задержал на них взгляда, только круто взял в сторону, в самую гущу ельника.
Разведчики его ждали. Клин подошел к своему коню, поймал ногой стремя и взлетел в седло, бесшабашно тряхнул головой и весело крикнул:
— Ну, орлы, признавайтесь сразу! Кто из вас желает на расправу к особому представителю Сибревкома товарищу Бородовскому? Заданье не выполнили, никого не нашли — о чем докладывать станем? Или чего придумаем, чтобы соврать? Ну, кто желает? Поднимай руки!
Разведчики угрюмо молчали и столь же угрюмо поглядывали на командира. Только Астафуров что-то невнятно промычал и сплюнул на снег розовую слюну.
— Вот и я так думаю: дороги нам обратной нет. Никуда нет — ни в город, ни на фронт. Зато ловить нам теперь никого не надо. Сами себе хозяева. Поживем вольной жизнью! За мной!
Скоро темная цепочка верхоконных бойко пошла через Обь, на правый берег. Назад, на черно-дымный столб, вздымающийся над бором, никто даже не оглянулся. Клин, направляя вперед своего коня, словно летел — свободный, как прежде. Прищуривался от блескучего под солнцем снега и злобно улыбался, вспоминая холодный блеск очков Бородовского.
Лихую и неуловимую банду Кости Клина накроют в глухом таежном урмане только через три года. Клина возьмут тяжелораненым, без единого патрона в маузере; он будет бредить и просить прощения у какой-то кудрявой девушки. Из жалости, чтобы не мучился, его добьют одиночным выстрелом.
Филипыча, вернувшегося в город вместе с оставшимися в живых красноармейцами, в суете и неразберихе отпустят на все четыре стороны, а его Даниловна умрет в тюрьме.
Жизнь доктору Обижаеву вымолит начальство Чекатифа; через несколько недель отсидки Анатолий Николаевич придет, минуя свой дом, в заразную больницу, отыщет старый халат и сразу начнет осмотр больных. Кричать будет, как прежде, на всех, кто подвернется под руку. Умрет он, заразившись брюшным тифом, ровно через год, когда эпидемия уже отступит из города. Сгорит, как спичка, за считанные дни.
Бородовский, не смирившись со своим поражением, добьется создания сначала в ЧК, а затем в НКВД особого отдела, который будет заниматься поисками плана «Сполох», но поиски окажутся безрезультатными, отдел ликвидируют, а самого Бородовского обвинят в тридцать седьмом году в антисоветской деятельности, и незадолго до расстрела он вспомнит вдруг новониколаевского доктора и даже вспомнит слова, которые тот когда-то произносил: «Как новорожденные младенцы, возлюбите чистое словесное молоко, дабы от него возрасти вам во спасение…» Но слова эти, как и прежде, покажутся ему чужими и ненужными. В последние минуты он будет жалеть лишь о том, что мало сделал для мировой революции.
Ни Василий, ни Тоня ничего этого еще не знали, не могли знать, да и никогда не узнают.