Неслышно спустившись с крыльца, стараясь, чтобы под ногами не заскрипел снег, Каретников заскользил по нему, словно шел на лыжах, и скоро оказался у забора, в стороне от ворот. Осторожно отодвинул одну из досок, которая внизу была не прибита, и опасливо выглянул в раскрывшийся проем. Улица, насколько возможно было ее разглядеть в темноте, лежала совершенно пустой. Возле ворот, повернувшись к ним спиной, покачивался, словно был пьяным, какой-то человек и долбил пятками, переступая с ноги на ногу, в тесовую калитку.
Каретников еще выждал, ничьей тени на улице не заметил. Опустил доску и прежним скользом достиг калитки. Отдернул засов, рывком распахнул калитку и вдернул неизвестного в ограду, сразу уперев ему ствол нагана в затылок.
— Застрелю, если трепыхнешься, — сноровисто обыскал, оружия не было. Человек запаленно дышал, словно загнанный, а зубы его так чакали, что он не мог говорить — только мычал, вздергивая от напряжения головой.
Каретников ногой приткнул калитку и повел человека в дом, оставляя за собой все двери открытыми. Гусельников, выскочивший в ограду, тщательно огляделся, ничего подозрительного не заметил, запер калитку на засов и вернулся. Коротко доложил:
— Тихо.
Зажгли лампу и при неярком свете разглядели ночного гостя, так их напугавшего: высокого роста, в простой солдатской шинели, изжульканной и грязной, лицо замотано башлыком, а ладони вкривь и вкось перебинтованы окровавленными тряпками, задубевшими на морозе.
Одолевая дрожь, колотившую его, человек стиснул зубы, чтобы они не чакали, и сквозь зубы промычал:
— Вы не сдадите… квартиру для трех человек… мы беженцы… расплатимся царскими червонцами…
Медленно, из последних сил, поднял руку, стащил башлык… и Тоня, ахнув, громко вскрикнула:
— Андрей Ильич! Господин полковник! Вы?! Откуда?!
Григоров, а это был именно он, шагнул на подсекающихся ногах к печке, прилип к ней намертво и лишь после долгой паузы отозвался рвущимся, лающим голосом:
— Из преисподней я, Антонина Сергеевна…
И медленно, не убирая забинтованных ладоней с горячего бока печки, стал сползать вниз, опускаясь на колени, будто перед иконой.
Чукеев брел по Николаевскому проспекту, вдоль которого змеились метельные полосы, и от горя, цепко державшего его за горло, ничего вокруг себя не видел. «Когда же я так крепко согрешил, что меня на сковородке с постным маслом жарят?» — неведомо кому задавал он вопрос и, не дождавшись ответа, еще ниже клонил голову, запинался носками валенок за снежные бугры, натоптанные редкими прохожими, и все убыстрял шаги, словно хотел убежать от преследования.
А куда бежать-то?
Бежать как раз и некуда. Крепче любой цепи приковали его теперь — намертво.
Чукеев свернул в сторону с проспекта, на Михайловскую улицу, где у него был дом, и, дотянув наконец-то до него, тяжело сел на оснеженную ступеньку крыльца. И впервые в жизни ощутил острую, режущую боль в левой стороне груди. «Ну вот, доездился», — он расстегнул шубу, рубаху, соскреб с тесины снег и приложил его к голому телу. Прохладные капли потекли вниз, дышать стало легче. Чукеев прислонился к стене дома и закрыл глаза. Больше всего ему хотелось сейчас уснуть, чтобы исчезли во сне и растворились без остатка все мрачные мысли.
Но сна и в помине не было.
А ведь он, Чукеев, всегда считал себя удачливым. Уж как вляпался в тринадцатом году с полицмейстером Гречманом — по самые уши! — думал, что дело до тюремного этапа дойдет. Однако повезло, проскочил между следственными капканами, и ни один из них не защелкнулся. Только и претерпел понижение по службе — до простого городового. Но этой должности в тот момент он был так рад, что словами высказать невозможно. Еще бы! Гречмана — в арестантские роты, а его, Чукеева, всего-навсего в городовые. Он даже в храм сходил и свечку поставил.
Служил городовой Чукеев, продолжая радоваться, до самого семнадцатого года. А в семнадцатом, не дожидаясь никаких приказов, самостоятельно сбежал из полиции, купил на притаенные деньги два дома в Закаменке, стоящие друг подле друга, и стал их сдавать на постой и на житье всем желающим. А желающих в смутное время, когда множество народа снялось с насиженных мест, находилось изрядное количество. Дело пошло, только и забот — дрова подвезти да вовремя деньги взять с постояльцев. Но эти же постояльцы и подвели под разор: перебрали зеленого вина на ночь глядя, недосмотрели, что из печки на пол уголек вывалился, и под утро заполыхало. А погода, как назло, выдалась ветреная, и пожар мигом перекинулся на второй дом. Отстоять не удалось даже стены — одни головешки да остовы печей остались на пожарище.
Недолго погоревав, Чукеев с азартом взялся за новое предприятие — открыл пимокатню, здраво рассудив, что зиму и морозы никакая власть своим декретом или приказом не отменит. Снова завертелось дело, оборачиваясь хорошей прибылью. Мужики из пригородных деревень везли овечью шерсть, пимокаты катали валенки, и шли те валенки нарасхват, еще теплыми. Даже на базар выезжать не требовалось — на месте скупали.