– Скорей бы подохнуть! Чем так жить, так лучше уж околеть, как собаке… То-то они тогда обрадуются! То-то праздник у них будет! Никто им больше не будет мешать, не будет у них каждый день перед глазами живого укора… Так нет же, мать вашу! – взвизгнула она, задыхаясь и скрежеща зубами. – Не бывать этому! Я вам назло не подохну! Не доставлю вам такой радости… А если и подохну, – примолвила она совсем тихо, так что Гоша едва расслышал её, – то уж точно не одна. Постараюсь прихватить с собой кого-нибудь из вас…
Её еле слышный говор, содержавший глухую угрозу, замер, и в объятом мраком подвале снова установилась мёртвая тишина. И на этот раз сравнительно надолго, как, во всяком случае, показалось Гоше. Он уже подумал было, что Алинина мама, очевидно, такая же любительница поговорить, как и её дочь, высказала всё, что хотела, и больше не подаст голоса. Но ошибся: это была лишь небольшая передышка. Видимо, успокоившись после приступа ярости, она продолжила вскоре в прежнем исповедальном тоне, перемежаемом по временам то новыми вспышками гнева, то жалобными и слезливыми интонациями:
– Да, пожалуй, это верно: на меня и впрямь находит порой что-то такое… сама не могу понять что… Помутнение какое-то, или затмение… не знаю, как и назвать… Это и раньше случалось, но нечасто… да, очень редко… А вот после того как доченька моя, шалава блудливая, снюхалась с моим же муженьком, вот тут уж не выдержала, видать, моя бедная головушка! Поехала моя крыша… И самое интересное, что после этих приступов я совершенно не помню, что со мной было, что я делала… Ну а Алинка, понятное дело, расписывает это потом яркими красками! Наверняка половину выдумывает, чтоб сумасшедшей меня представить. Мол, посуду я бью, мебель крушу, и по полу катаюсь с пеной у рта, и криком кричу, и на людей кидаюсь… И пару раз якобы пыталась поджечь дом… Ну, не знаю, не знаю… – с сомнением протянула она. – Может, оно, конечно, что-то такое и было… А может, и не совсем… Моя бесценная дочурка и не то ещё может сочинить, чтоб избавиться от меня и упечь в дурдом. И развлекаться с моим мужиком на свободе!.. Но только ничё у них не выгорит! – прошипела она и язвительно захихикала. – Если уж мне суждено подохнуть, я подохну в своём доме, в своей постели… А для этих гадин у меня приготовлен сюрприз. Отличный сюрприз! Им понравится… Такого они наверняка не ожидают. И будут приятно удивлены…
Она опять ехидно рассмеялась, но почти сразу же смех перешёл в продолжительный удушливый кашель. Несколько раз он вроде бы утихал, но вскоре возобновлялся с ещё большей силой. Когда же наконец прекратился, она ещё какое-то время хрипела, отхаркивалась, стонала и, тяжело дыша, бормотала что-то невразумительное. Гоша смог разобрать лишь некоторые отрывочные фразы.
– Ох, хреново мне… совсем хреново… – шептала она, задыхаясь и хрипя. – Чую, недолго мне осталось… отнесут мои косточки на погост… А всё она, змея, шваль подзаборная… Она меня загубила, поедом съела… Ну, ничё, ничё… отольются тебе, доченька, мои слёзы… Мне б только добраться до тебя… до твоей лебединой шейки… Уж я б маху не дала… Рассчиталась бы с тобой за всё…
Минуло несколько минут, прежде чем она совершенно пришла в себя и смогла говорить более громко и связно. И на этот раз она обратилась наконец к тому, с чего незадолго до этого начала и что представляло особенный интерес для её единственного слушателя, – к событиям вчерашнего дня и своей роли в них:
– И вот вчерась с утреца нацепила, значит, моя дочурка свои побрякушки (уж не знаю, где она их раздобыла, не иначе ворованные) и отправилась, как обычно, в город. На охоту, как она говорит… И приволокла к вечеру какого-то пацанёнка. Совсем зелёный ещё, студент, наверно. Те, которых она раньше приводила, постарше были, посолиднее… Один, помню, даже с бородой… он-то, кажись, громче всех визжал, когда она ему уши отрезала… А этот, вчерашний, совсем не то, молокосос какой-то. С такого много не возьмёшь. Видать, привела его чисто для того, чтоб поизмываться. Потерзать молодое мяско! – И, с особенной интонацией произнеся слово «мяско», она рассмеялась глухим гортанным смехом, доносившимся как будто из глубокой ямы.
Гошу и этого смеха, и от того, что он только что услышал, мороз подрал по коже. Наверное, он действительно счёл бы себя счастливцем, – как, насмехаясь, назвала его недавно Алина, – если бы ему, по её же предсказанию, суждено было умереть, задохнувшись в дыму пожарища. Пожалуй, для него это в самом деле был бы наилучший исход. Раз уж не было ни малейшей надежды на спасение, оставалась только одна надежда – на относительно лёгкий уход из жизни. Он предпочёл бы сейчас всё что угодно, лишь бы не оказаться опять в руках этой безумной фурии и не испытать перед смертью то, о чём с таким смаком рассказывала её такая же полоумная, только на свой лад, родительница.
А последняя между тем продолжала вещать из темноты грубым лающим голосом, напоминавшим скрежет железа: