Я положила свою ладонь на тыльную сторону его широкой руки, испещренной завораживающим узором нежно-голубых вен и покрытой коричневыми пигментными пятнами – словно ландшафт, где есть и реки, и холмы, – и спросила его о здоровье. Отец твой устремил на меня тяжелый, сверлящий взгляд, и его лицо, от которого я не могла отвести взгляд, стало хмурым. Внезапно он ухмыльнулся, словно разгадал мои нехитрые козни, но предпочел отнестись к ним снисходительно. Затем посерьезнел, насупился и потребовал, чтобы я ему ответила – можно ли простить Достоевского: как могло случиться, что этот богочеловек «способен был в продолжение целой зимы бить свою жену, да к тому же по-скотски играть в карты и напиваться до положения риз именно тогда, когда его младенец при смерти?» Тут, изумленный, по-видимому, собственной невежливостью, он резко вырвал хризантемы из баночки с йогуртом, с омерзением швырнул их через плечо на землю, придвинул ко мне баночку и потребовал, чтобы я угостилась шампанским. Я приблизила баночку к губам – лепестки и пыль плавали на поверхности взбаламученной жидкости – и сделала вид, что пью. А тем временем твой отец с аппетитом расправлялся с остатками пирожка. Когда он закончил, я вытащила платочек и стряхнула крошки с его бороды. В ответ он погладил меня но волосам и голосом, исполненным размаха и трагизма, проговорил: «Ветер, красавица (он произнес это слово по-русски), ветер осени день-деньской крадется по садам. О, совесть его нечиста! Не ведать ему покоя! Изгнанник! А в ночи начинают звонить большие колокола. Еще немного, и падут снега, а мы – дай-е-шь (именно так, опять-таки по-русски, воскликнул он) – поскачем дальше». Тут он сбился. Замолчал. Затем бессмысленно уставился в одну точку, и облако грусти легло на его лицо.
– Здоровье в порядке, Володя? Прошли боли в плече?
– Боли? Не у меня. Только – у него. Я слышал, что он жив, он даже по радио говорил. Будь я на его месте, я бы женился на женщине и немедленно нарожал с ней дюжину младенцев.
– На чьем месте, Володя?