Утром я проснулся от лёгкого толчка. Открыв глаза, в полутьме увидел одетого соседа, он протягивал мне брюки.
— Надевай, — шёпотом сказал он. — А потом под одеяло и жди команду. Через пять минут подъём.
Я натянул брюки, носки и вновь забрался под одеяло.
Когда прозвучала команда «Подъём» и загорелся свет, мы пулей выскочили на построение.
Но провести старшину не удалось. Умрихин вкатил нам с Тимохой по наряду и, вспомнив сказанную вечером шмыгинскую присказку о чёрте и Боге, предупредил: ещё одно замечание — и он напишет рапорт на отчисление. Мы сделали для себя вывод: акустика в монастыре отменная.
Вечером нас старшина отправил прибираться в умывальниках и туалете. И только тогда я окончательно успокоился: Шмыгин — не иностранец.
Ничто не сближает так людей, как общая беда и совместная работа. С возложенным на нас заданием мы управились быстро, постарались сделать всё на совесть. Но возвращаться в казарму не торопились. После ужина наш взвод отправляли на кухню чистить картошку для всего училища. Присев на корточки, Шмыгин доводил вмурованные в цемент унитазы до первобытного блеска и рассказывал о себе.
Был Тимка старше меня на три года. Родители у него умерли рано, и он с детства скитался по северным интернатам и детским домам. Часто сбегал на волю, его возвращали.
Всё же, закончив школу, он поутих, перебрался в Якутск и устроился разнорабочим в аэропорт.
— Я ведь кем только не пробовал работать: грузчиком, мотористом! А потом пристроился артистом в оркестре, — улыбаясь, говорил он. — В ресторане услаждал народ, пел, танцевал. Мне на тощую грудь кидали. Этим летом замаячила армия. Но я решил: пойду в лётчики. Мужская профессия, не лакейская. На Севере летунов уважают. Там говорят: лётчик просит — надо дать, техник может подождать. Вот закрою глаза и представляю: дадут нам отпуск, я прилечу домой в форме — и в клуб. Попрошу своих ребят из джаза в честь моего прибытия сыграть танго. И валиком-кандибобером пойду по залу.
Шмыгин решил показать, как он это сделает, соскочил на пол и, пританцовывая, двинулся по туалету, подпевая себе на ходу:
— Слушай, а у тебя есть девушка? — остановившись, неожиданно спросил он.
Вопрос застал меня врасплох. Скажешь «нет», подумает: какой-то недоделок, с ущербом. Но и придумывать не хотелось.
— Как говорят, первым делом — самолёты, — усмехнувшись, буркнул я. — Всё остальное успеется.
— Будь спокоен, найдём! — воскликнул Шмыгин. — У меня их была пропасть. А тебе я из отпуска рыбы привезу. У нас её навалом: муксун, чир, нельма. А копчёная кандёвка — просто объедение. Мешок мороженой — чего мелочиться!
Прибежал посыльный. Мы были вынуждены прервать приятную беседу и отправиться на кухню чистить картошку. Когда узнали сколько — ахнули: три тонны на взвод.
Работы до утра. Чтоб не было скучно, Умрихин прихватил с собой гитару, решил совместить приятное с полезным. Поочерёдно все, кто хоть немного брякал на гитаре, садились на особый, поставленный посередине стул и показывали свои таланты. Прослушав своих подчинённых, старшина поморщился и произнёс лишь одно слово:
— Фуфло!
На флотском языке это, видимо, означало: береговая, никуда не годная, дворовая выучка.
— Товарищ старшина, спойте нам, — попросили курсанты.
Как и все люди, которым медведь наступил на ухо, Умрихин любил петь. Поломавшись немного для приличия, он взял гитару, бурча что-то себе под нос, подтянул струны и, притопывая левой ногой, хрипло запел песню, которую и спустя много лет я помню подошвой своих ног. Особенно её припев: «За прочный мир в последний бой летит стальная эскадрилья!»
Летела в бачки очищенная картошка. Изредка перемигиваясь, курсанты молча и сосредоточенно слушали своего начальника: пусть поёт, всё равно это лучше, чем если бы он смотрел за каждым и подгонял. Следом Умрихин исполнил песню про Зиганшина, который сорок девять дней со своими товарищами без еды плавал на барже по океану.
Развлекал нас старшина больше часа, затем, под стук ножей, который должен был означать бурные аплодисменты, умолк и вышел покурить на улицу.
Гитару взял Шмыгин. Он подстроил под себя струны и тихонько запел песню о том, как нелегко девушке ждать три года курсанта. Все, прислушиваясь, замолчали. Тимоха попал в самое больное место. Многие впервые уехали из дому, и где-то там, далеко, остались лето, тополиный пух, возлюбленные. Пел Шмыгин легко, доверительно, и я видел: песня достаёт каждого до самой глубины души. Но долго грустить Тимка не умел.
Оглядев своих новых притихших товарищей, он, подражая Умрихину, хриплым голосом скомандовал:
— Па-а-адъём! Танцуют все!
Шмыгин вскочил со стула и, ударив по струнам, дёргая плечами, дурашливо запел: