И вдруг таксист запел. Неторопливо, даже заунывно. Мелодия была незамысловатая, с несколько раз повторяющимся припевом, плавная и убаюкивающая. От нее веяло дыханием степей, лунным светом, жарким ночным ветром, сладкими снами ребенка. Лора нашла в зеркале заднего вида лицо избитого таксиста. Он старательно выводил звуки напева, крепко зажмурившись, и едва заметно улыбался. На щеке у него уже наливался мешковатый кровоподтек.
Астанина подумала о своем сыне.
Когда телефонный разговор закончился, никто в салоне не проронил ни слова. На светофоре, пока Лора держала рычаг коробки передач, на ее руку сверху легла ладонь Севы.
От того, что они больше не увидятся, у Лоры запершило в горле.
Часть вторая
Дневник Велигжанина (начало)
Она царит над всем городом. Стройная, розовая, жестким каменным своим нарядом с фижмами опирающаяся на земную твердь государыня. И как царица не принадлежит своей свите, так и Башня не принадлежит нашей столице. Она – другая. Больше, выше, крепче. Словно исполин, рожденный в доисторические времена. Да она такая и есть, рожденная до всех нас, до всего этого. Она и сейчас – как на полотне Саврасова, огромная мощь, устремленная ввысь – посреди пустынных и заснеженных земель. Чужеродная, неуместная. Прекрасная и грозная. Только полнейший безумец, человек, потерявший всякое представление о пространстве, времени и своем месте в этом хронотопе, мог рискнуть и возвести эту громадину в чистом поле. А впрочем, это и есть наше, исконно русское. Вспомнить ту же изящную церковку Покрова-на-Нерли, что во Владимире. Венец творения посреди заливного луга, словно бы и не нужный никому. В весеннюю распутицу – не подступиться, вода лижет плиты у входа. В этом вся Россия: всегда горазда создать нечто настолько удивительное, насколько и неприкаянное. К чему?..
А Сухарева башня… Конечно, тогда, в годы создания, она была не просто башней, но – воротами, встречающими каждого, кто приближался к городу с севера. Не в чистом поле, ясное дело, вокруг нее раскинулись слободы, но в какое они шли сравнение с ней. С ней! И без того высокая, да еще на возвышенности земляного вала. Я бы отдал многое, лишь бы оказаться в тех временах и хоть глазком взглянуть на нее, ту, грозную и ликующую, скорее Брунгильду, чем Цирцею.
Иногда мне кажется, что Башня – первое мое детское воспоминание. Когда я размышляю о себе маленьком, только-только научившемся видеть и ощущать мир, я думаю не о шелковых рукавах матушкиного платья, не о жаре потрескивающего камина и не о крепких пальцах Матрены Семеновны, моей доброй няньки… Я думаю о ней, о Башне. Как увидел ее впервые – ехали тогда говеть в Лавру – и как она меня потрясла. Самая первая любовь моя, которая осталась горячей любовью на всю жизнь. Люди вокруг меня сменились, страна сменилась, что и не узнать. А Башня – вот она, стоит как ни в чем не бывало, и так ей смешны все наши перемены, что я почти вижу ее лукавый прищур. Колдунья среди трамвайных перезвонов…
Я помню ее, когда ее верхушку еще венчал двуглавый орел. Я помню ее сизой, грозовой тюремщицей, облепленной снегом – и легкой, задорной любовницей, в пеньюарно-шелковых рассветных лучах июня.
Проходил мимо сегодня, остановился, как это часто водится за мной, и таращил глаза, пока меня извозчик не окликнул. Какая-то баба, по всему видать, что вчера из деревни – платок до глаз намотан, юбка вся в брызгах, с темным намокшим подолом, из корзины синюшные куриные лапы торчат, – рядом со мной стояла и тоже любовалась. По-своему. Ладонь к глазам приставила, чтоб солнце не слепило, и все причитала:
– Батюшки, вот ведь громадина-то какая… Это ж надо…
Потянулась было ко лбу, перекреститься, но зыркнула на меня опасливо и опустила руку. Тогда я решил ее не смущать и пошел прочь. И все думал – почему она хотела креститься? Что такого внушила ей Башня? Что зашевелилось в этой боязливой и суеверной крестьянской душе…
Может быть, она припомнила когда-нибудь слышанные байки о чародее и алхимике Якове Брюсе и его дьявольской Башне, взлетающей в исчерканное вороньими стаями небо? О, эти городские легенды, от которых кровь стынет в жилах! Я и сам, бывало, затаивал дыхание, когда Матрена Семеновна рассказывала мне об этом. Мороз ткал белые саваны по окнам, я прикладывал ладонь к колючим стеклам и ждал, пока они оттают под моей кожей, а нянька вполголоса начинала, сдавшись наконец моим мольбам (слушать эти истории мне никогда не наскучивало):
– Давным-давно…
– Когда давно? Когда тятя был маленький?