К крику души — или кокетливой позе, а то и рекламному трюку — знаменитого художника, ясное дело, никто всерьез не отнесся: немало и он сам, и галерейщики, и аукционщики, не говоря уж об «искусствознатцах», успели заработать на абстрактных его работах, слишком много уплатили за них коллекционеры, чтобы поверить ему на слово. Да он и сам, судя по всему, в это не очень верил: до конца дней продолжал писать — и зарабатывать миллионы — в манере, которая и сделала его знаменитым.
И все же Рэм Викторович сейчас с каким-то даже сладострастием мысленно бичевал себя: отступник, ренегат!
Но тут же, словно козырного туза из рукава шулера, память услужливо подкинула давнишнее детское воспоминание о «Черном квадрате», о его, Рэма, тогдашнем недоумении и подозрении: а не насмешливый, не язвительный ли то кунштюк, не издевка ли, брошенная художником в лицо доверчивой по недомыслию, по куриной слепоте, по душевной глухоте к настоящему, без подобострастия и лицедейства, искусству публике — черный квадрат на белом фоне, который он, ученик второго класса художественной школы, без усилия тиражировал и тиражировал в своих ученических альбомах для рисования?.. И — ничего более?!
Это воспоминание как бы выпростало из памяти на свет Божий — будто матрешку из матрешки, вторую, третью, десятую, до бесконечности, — картины и ощущения из безмятежного детства Рэма Викторовича: тихий, затерянный в глуши городок, где он родился и рос, скромный, обжитой еще дедами и прадедами родительский дом с уютно трещавшими сосновыми поленьями в кафельных печах; отца и мать, учителей единственной на весь город средней школы, вполне счастливых временем и местом жизни, выпавшей им на долю, и ни о какой другой не мечтавших, утренний туман над садом за церковью, медленно рассеивающийся с первыми лучами солнца и оставляющий по себе крупные, искрящиеся капли росы на кустах и на перилах деревянного крыльца…
Вместе с этими воспоминаниями возвращались через годы и годы столичной жизни — мысли, приходившие ему на ум еще в ИФЛИ, и в университете, и особенно в тот день, когда он впервые переступил порог профессорского дома в Хохловском и перед ним нежданно-негаданно вдруг распахнулся новый, вожделенный, но и чужой мир, и уж вовсе остро и опасливо, когда случилась беда с тестем: а не совершил ли он ошибку, перебравшись в содом и гоморру столичной вечной суеты и замороченности, не лучше ли и безопаснее было остаться там, где ему и надлежало жить, и трудиться, и растить детей, и не знать искушений честолюбивых терзаний?..
Потому-то приходило ему на ум, и не по мне, видать, не для меня, не задевает, если по правде, моей души это новое искусство, которое заполонило от пола до потолка все комнаты на даче, потому-то сейчас спадает у меня пелена с глаз, что я как был, так и остался закоренелым, неисправимым провинциалом, воспитанным на Пушкине, Толстом, Чехове, на Репине, Серове и даже на Шишкине, человеком из российской глуши, куда новым веяниям добраться — три года скачи, не доскачешь. Прав был Нечаев, когда сказал перед отъездом: тебе бы что-нибудь попроще, попонятнее, душещипательнее, вроде этих набросков с Ольги, а новая мода просто шибанула тебе с непривычки в нос, вот ты и побежал, задрав штаны и зажмурив глаза, вслед за нею…
«Оставаться самим собою: я таков и жить буду сообразно тому, каков я есть, — еще говорил Нечаев, — вот и вся недолга, если хочешь знать. Проще пареной репы».
«Так каков же я на самом деле?» — вопрошал себя Рэм Викторович и не мог решить, на каком из этих двух живущих в нем людей остановиться: на завзятом, неисправимом, без затей провинциале или, как значится на его визитной карточке из лакового картона, на докторе искусствознания?..
Но тут Рэм Викторович испугался, что зашел слишком далеко и совсем запутался. И главное — что тем самым как бы отрекается, предает все то, что до сих пор составляло не просто его ремесло «искусствознатца», а весь смысл его жизни. Он даже вскочил на ноги от возмущения самим собою, бормоча почти что вслух: «Ренегат, ренегат!».
И встретился глазами с взглядом собаки.
Собака все еще сидела перед ним и не сводила с него агатово-черных глаз, и в них были все те же, как ему показалось, сострадание и жалость, а может быть, пришло ему на ум, даже и любовь, хотя за что, казалось бы, приблудному псу полюбить с первого взгляда совершенно незнакомого человека? Разве что «возлюби ближнего как самого себя»? Но уж этого-то собаке не дано знать.
В памяти мельком возник тот старик в слишком коротких вельветовых штанах с таким же, как он сам, одышливым псом на поводке, который прошел мимо по бульвару после его разговора с Анциферовым в тот позорный день его, Рэма Викторовича, отступничества, и он еще подумал, что, кроме собаки, у старика наверняка никого больше нет. А потом на бульваре появилась Ольга, и все в его жизни смешалось и пошло кувырком…