Саша его поняла, не стала спорить, отдала папку. Они с Борисом шли в нескольких шагах впереди него и говорили меж собою вполголоса о чем-то своем, он не слышал о чем, да и не его это теперь дело. Вот и Саша вслед за Ириной и Ольгой уходит от него - или он от них? - и теперь-то уж, особенно после того, как он переселится на дачу, ждет его то, что в неумолимо настигающем, наступающем на пятки его возрасте печальнее и нестерпимее всего: одиночество.
И еще эти вопросы, которые ему задала Саша там, в мастерской: любит ли его Ольга и любит ли он ее?.. К своему удивлению, он не испытывал ревности к Нечаеву. Любила ли его Ольга - на этот вопрос ответ уже дала она сама, и ответ этот, как ни странно, не жалил его самолюбие: если и любила, то в лучшем случае так, как любила - до Нечаева или после него - Бориса и еще наверняка многих других, такова уж, видать, участь всех натурщиц; да она никогда и не говорила Рэму Викторовичу, что любит его, напротив, в постели, в горячке страсти, она требовала от него слов любви: "Говори, что любишь меня! скажи, что любишь! говори, говори, не молчи!.." - и наверняка требовала этого не только от него, но и от всех прочих своих мужчин. Ей не хватало любви, подумал Рэм Викторович,- вот чего ей недоставало от них от всех, такой малости любви. Но не любви этих случайных, несть им числа, мужчин, не его, Рэма Викторовича, любви ей не хватало, а - одного Нечаева, один он ей был нужен, все остальные, в том числе и Рэм, просто заполняли зияющую брешь, пустоту сердца, были если не местью Нечаеву, так хотя бы бессильным что-либо изменить напоминанием самой себе, что не сошелся клином свет на Нечаеве, что есть и другие, только бы говорили - пока она в постели с ними, зажмурившись, чтоб не видеть их, отдавалась Нечаеву, ему одному,- только бы они говорили ей то, чего она желала и ждала от него одного: "Я люблю тебя!"
А вот второй Сашин вопрос - любит ли он ее, Ольгу? - казался ему сейчас, на ночной, ни души, московской улице, самым главным, от которого зависят не только его отношения с Ольгой - какие могут быть теперь отношения после сказанного ею в мастерской?! - но и нечто куда более важное, на него ему надо себе ответить немедля. И вопрос этот не только в том, любит и любил ли он Ольгу, а любил ли когда хоть кого-нибудь? способен ли он вообще на любовь? - и от ответа на него зависит ответ и на самый решительный вопрос: а жил ли он до сих пор?
Но и отвечать себе было страшно.
В постели он словно находил ответ - именно и только в постели, потому что до нее или после он мог днями, неделями не думать об Ольге, обходиться без нее и без ее близости. Дела, работа, заботы, вернисажи, выставки, обсуждения или просто заменившие со временем и то, и другое, и третье и ставшие неотъемлемой частью московского коловращения тусовки, где можно со всеми повидаться, всем улыбнуться, со всеми перекинуться парой пустых, никого ни к чему не обязывающих слов, на ходу, не прекращая этого, белкой в колесе, бега по кругу, обделать как нельзя лучше свои дела-делишки. В постели же с Ольгой он ощущал такую полную свободу, такую волю от себя самого и от тесных правил, которыми, словно тяжкими веригами, была опутана его жизнь - и дома с Ириной, и на работе, и в общении с коллегами и знакомцами,- что и одним этим он был счастлив и не лгал нисколько, когда на ее исступленные и обращенные, как он теперь наверняка знал, вовсе не к нему мольбы: "Скажи, что любишь меня, говори, что любишь, говори, говори!" - отвечал так же неосознанно: "Я люблю тебя, люблю, люблю". Но, насытив голод и утолив жажду телесного желания и умиротворившись, ни она не просила его об этих словах, ни ему не приходило в голову говорить ей их. Обманывали ли они друг друга? Каждый получал именно то, чего желал, и на большее не покушался. Обманывали ли себя самих? - тоже едва ли, потому что в эти мгновения говорили именно то, что чувствовали.
Она была так свободна в любви, так бесстыдно изобретательна и ничем не скована, что это, по его все еще провинциально стеснительному, скудному любовному опыту, казалось ему почти распутством, развратом, и именно это манило, распаляло и привязывало его к ней. И он сам чувствовал себя таким же свободным, смелым и сильным, как она, и это льстило его мужскому тщеславию.
Тем более поражало и ставило его в тупик то, что не в постели, а в обыденности, при свете дня ничего не выдавало ее сладострастности, он просто не узнавал ее, не мог совместить воедино ее - ту, в постели, и эту, на людях, на улице, в обычной, будничной жизни.
Как не мог узнать и в себе, сдержанном, благопристойном, деловитом, того себя, который шептал ей в закрытые ее глаза: "Я люблю тебя, люблю!"
Теперь-то уж, после того, как она бросила всем - ему в первую очередь! - в лицо там, у Нечаева: "Я люблю его, я хочу от него ребенка",- и стало ясно, что никого и никогда она, кроме Нечаева, не любила, теперь Рэму Викторовичу