Я тогда еще порадовался, как здорово учат в наших вузах, а увидев как-то, как он вынимает пулю из бедра солдата после случайного выстрела, понял, что он и тут нам вкатывает шарики. Резать смело развороченную ногу, балагурить при этом, а затем, выпив стакан спирта, сказать: “А вы боялись?” — мог только человек, оперировавший на фронте. Я же взрослый мужик. Видел всякое. Тогда-то и понял окончательно, что он не тот Валентина. Не настоящий. Особист Воронин тоже был не лыком шит: запросил с большой земли образцы почерка студента Гонсалеса. Дальше начинается вообще поэма. Ему отвечают: не занимайтесь чепухой, проверяйте соблюдение режима. Тот отвечает, что есть некоторые сомнения по личности одного из вольнонаемных, пациента, студента-медика, который и оказался-то здесь случайно, вместе с товарищами, технарями. Чуть ли не председателю КГБ шлет послания. Наконец прилетает человек из Москвы. Они долго беседуют, почерки сверить невозможно, так как личное дело студента Гонсалеса пропало неисповедимыми путями. Есть какие-то клочки — то ли лабораторные журналы, то ли курсовые работы. Почерк другой, особист ликует, устраивают они Валентину форменный допрос. Но все тихо, без огласки. Наконец чин улетает еще чего-то там проверить, а через неделю Воронина находят скончавшимся от сердечного приступа. Прилетает опять какая-то комиссия, потом другой особист, вместо нашего, я их по именам и не запоминаю. Не люблю эту публику. И все. Отбой воздушной тревоги. Никаких больше допросов, сверок, очных ставок, Валя опять в законе, а это значит, что в Москве у него есть крыша. И так, высоко, что глаз лучше не закатывать и не пытаться разглядеть звезды на погонах. Это что же? Он, получается, за нами за всеми следит? Гонсалес? Иначе зачем он здесь? Я вопросов лишних задавать не стал, но решил тогда, что это мой шанс. Если суждено мне отсюда убыть, то только вот с ним, несгораемым испанским или каким-то там еще гостем. Играет на дудочке. Пьет водку. И все остальное делает как настоящий мужик.