Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал.
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету Божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подъезда судов и палат.
..........................................
Волга! Волга! весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля
.................... - Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил?
Вот она, полная русская революция. Весь очерк ее, от 1876 г. и до 1917 г. И вот, окинув глазом всю Русь, все народы, ее населяющие, спросим, воззовем:
- Церетели? - Или же:
- Некрасов?
- Кого выбираете? За кем идете? Может ли быть какое-либо сомнение, что все кинутся за Некрасовым, кинутся с воплем:
- Вот кто нас освободил, вот кто был нашим вождем, вот за кем мы поднялись во всем громадном очерке судеб и истории. Мы поднялись уже с 60-х годов истории: а эпизод февральских и мартовских дней, это самовозгорание трех проволок народного электричества - совершенная мелочь и случай.
И между тем Церетели назвал грубо мавром, "ненужным более мавром", не одних депутатов четырех Дум, а и Некрасова, без коего несомненно никаких бы Дум не было, никакого конституционализма бы не было.
Русскую свободу, и рабочим и солдатам, больше всего принес Некрасов. Как же можно бросать в лицо солдатам слово, что Некрасова больше не нужно? А этот смысл имело слово Церетели. Каким образом мог так Церетели говорить? Почему это он мог сказать? Да потому, что он прекрасный грузин, и о русской истории и о тоске русских песен - об их особенной тоске и особенной глубине - знает только из третьих рук, понаслышке, насколько песни Некрасова долетели и до Грузии. Мы же знаем их родным ухом, родным сердцем. И для нас Некрасов вовсе не то, что постановление какого-то Циммервальдского съезда социалистов, о котором нам, приблизительно, "начихать". Несчастье и болезнь русской революции заключается в том, что задуманная русским умом и русским сердцем (Некрасов, Салтыков, Михайловский), совершенная русскими руками (4-ая Госуд. Дума, рабочие и солдаты) и при русском риске головою, - она, в хвосте своем, в результате своем, попала в космополитическое обладание вовсе не русских людей, а инородцев по крови или инородцев по идее (марксизм). Мы разломали "парадный подъезд" власти и ввели избу во дворец. Это русское дело, русская история. Вдруг зрелище меняется: на месте русских людей очутились космополиты, которые нам громко заявляют, что революция спасет не русский народ, не русское дело, а должна преследовать всемирное дело, задачи и темы всемирного пролетариата (неосторожные части речи кн. Львова, ссылки на нее кн. Церетели). Что она должна быть каким-то княжеским делом, царственным делом, мечтательным делом, а не делом русского крестьянства, русского рабочего.
В бурных и вместе скромных замыслах Некрасова, Салтыкова, Михайловского, тоже в скромных замыслах 4-ой Думы и всех четырех Дум она носила всегдашние черты русской непритязательности, русской тихости, русского своевольного, своежелательного самоограничения. "Нам нужно совершить свое русское дело, освободиться от своих тиранов, - от разбойника, напавшего на дороге".
Это - право. Тут закон, тут нравственность. Вдруг ее переводят в хвастовство. "Нет, что, это мало. - Мы спасем весь мир". Орудие такого перевода - мечта, мечтательность. Мечтательность внутренне, а снаружи хвастовство.
Вопрос спасения для русской революции заключается именно в русском здравомыслии, в русском здравом смысле. Если она удержится в своей тихости, в своем самоограничении, Россия освободится от Романовых и для русских настанет действительно золотой сон Русской Великой Общины, Русского народного Великодержавия. Сбудутся сны Некрасова и всей золотой русской литературы.
Победит ли здравый смысл? - вот в чем вопрос. Но уже сделан, к несчастью сделан, второй шаг анархии. Принцип анархии, допустимый и абсолютно необходимый, заключается в том, чтобы совершить один анархический шаг, именно для спасения бытия своего. - Бытие, продление жизни, есть единственная такая ценность, ради которой дозволен анархический шаг.
И - больше ни для чего. Ни в каком случае он недопустим для мечты, для расширения бытия своего. Как и в войне: она допустима для защиты, и она недопустима для завоевания. Первая же завоевательная война переходит в беспредельную хронику войн. В них гибнут Наполеон и Тамерлан, ничего в сущности "не завоевав", не завоевав "в конце концов". В анархии то же самое. Второй анархический шаг, как только он допущен, переводит всю страну в анархическое состояние, которое доходит до естественной могилы своей диктатуры. Жизнь спасает себя; бытие спасает себя. "Нужно жить": и наступает покой.