Арчибальд проворно схватил его в руки и повернул ко мне. На сером фоне была проведена малиновая линия, обреченно и беспомощно обрывающаяся у края. Над линией повис ломкий силуэт – я сразу вспомнил мои миражи на берегу и фигурку, что карабкалась из соломенной корзины, и хотел было подойти поближе, чтобы присмотреться, но Арчибальд сказал коротко: – «Не закончена, – и поставил картину назад к стене. – Попытка номер два».
Я осмотрелся и указал на полотно побольше, висящее неподалеку от первого и накрытое тканью. Арчибальд сдернул покрывало, и у меня зарябило в глазах – краски рванулись наружу, словно опьяненные свободой. Там были то ли солнечные блики на воде, то ли цветущая поляна под яркими лучами – но я ощущал написанное просто как вакханалию оттенков или ликующий вихрь безумства. «Не закончена, – весело объявил Арчибальд Белый, возвращая покрывало не место и будто вновь погружая студию в полумрак, – хоть и близится к завершению, почти угадали. Дальше, дальше», – добавил он нетерпеливо, подходя ко мне и глотая из стакана на ходу.
Я снова осматривался, пребывая в некоторой растерянности. Стало казаться, что стены вокруг полны закрытых окон в другие миры, куда не очень-то подобает рваться напропалую. Бродить по незнакомой планете, протаптывая свои тропинки, оставлять следы и пугать громким хохотом странные создания на ветвях вокруг не очень прилично без приглашения хозяев. Меня, правда, вроде бы приглашали. А может быть и нет.
«Эта», – направил я палец на женский портрет в дальнем углу, что висел к нам лицом, когда мы только вошли в студию. Арчибальд рассмеялся и покачал головой. «Как вы легко и быстро сдались! – выкрикнул он торжествующе. – Как скоро утомила вас неопределенность! Совсем немного потребовалось, чтобы зажмуриться и стать на единственный знакомый путь… – он поднял стакан вверх, словно салютуя сам себе, и повел меня к портрету. – Вспомните, вы удивлялись, что прочих картин не видно, а если бы было видно – как, легче бы вам пришлось?»
«Вот уж не знаю, может и легче», – пробормотал я, несколько сбитый с толку.
«Вот именно, не знаете, – поддакнул мне Арчибальд. – А я знаю! Знаю и потому всегда хочу пощадить. Но нет – все сами стремятся в поводыри, все хотят выбрать хорошее из хорошего, а потом – лучшее из лучшего, наконец оставляя лишь одно самое-самое… Всем жаль драгоценного времени и своих не менее драгоценных сил, но драгоценностей-то там – фальшивки по большей части. Однако же, непременно хотят самого-самого и сразу – на все другое мол не стоит и смотреть. Оно может лучшее и есть, не всегда тычут пальцем в небо, бывают признаки и очевидные факты, но как же не задуматься, что все другое ведь теперь – в сторону навек, больше уж к нему не вернутся? Как не насторожиться, не заскрипеть зубами?.. В этом – зло!» – веско закончил он, подошел к холсту и повернул его к нам вместе с мольбертом, при этом чуть не уронив всю конструкцию на пол. «Он пьян», – подумал я, осушил свой мартини и стал разглядывать картину.
Это действительно был женский портрет, но, глядя вблизи, я ловил себя на мысли, что даже при небольшом старании могу принять его за пейзаж, исполненный чувственности, или скромный натюрморт из нескольких вещей, или просто колоритную гамму красок, положенных на холст ради них самих. И все же, это была женщина, вобравшая в себя многие пейзажи и вдоволь наигравшаяся с вещами, переставляя их так и эдак; она смотрела в пол-оборота, внимательно и строго, будто выслушивая собеседника, наконец добравшегося до главного после долгого предисловия. Ее волосы были убраны в тяжелую прическу-шлем, написанную фиолетовым с темным обводом, словно подчеркивающим незыблемость, фиолетовым же были выведены брови и зрачки, а сами глаза – коричневым с траурно-черным отливом. Правильные, чуть не классические линии скул контрастировали с вызывающе-яркими волосами, плотно сжатые губы выдавали решимость, несмотря на розоватую бледность, а еще – через все лицо проходила широкая зеленая полоса, начинаясь сразу под прической-шлемом и обрываясь у губ, но после вновь неожиданно возникая на открытой шее у ворота распахнутой блузки. Она могла быть и случайной тенью, невидимой в обычном свете, и морщиной задумчивости, которую тщетно пытаются скрыть, на ней невольно концентрировался взгляд к удивлению самого смотрящего, размышляющего совсем о другом, и при том она странно гармонировала и с овальным лицом, и с непривычно многоцветным фоном, разбивающим картину на оранжевые, желтые и лиловые осколки.