Вскоре упряжка помчалась по мангазейской дороге. Аверьян, вернувшись в избу, освободил руки Тосане.
— Я тебя понял верно, ты не обиделся?
— Верно понял. Я показал, чтобы руки мне связать. Не хочу, чтобы Лаврушка мне враг был… Вы уйдете домой, а я останусь.
Гурий хотел спросить об Еване, как она живет, здорова ли, чем занимается. Неужели она не передавала с Тосаной ему привета? Тосана словно догадался, о чем думает парень, похлопал его по плечу:
— Еване привет передавала.
— Спасибо, — отозвался Гурий. — Ей тоже передай привет. И вот — подарок.
Он вынул из кармана стеклянные бусы, которые выпросил у отца еще в Мангазее, надеясь на них что-нибудь выменять в торговом ряду. Но не выменял, хранил и теперь решил подарить девушке.
Тосана некоторое время сидел молча, перебирал бусы коричневыми сухощавыми пальцами, потом сказал:
— Еване — сирота. Мать-отец у нее утонули. Хорошая девушка. Мне племянница будет. Обижать ее нельзя…
— Разве я ее обидел? — удивился Гурий.
— Нет, ты хороший парень. Думаю, и дальше будешь хороший. Я твой лук видел. Не понравился он мне. Принеси, и я покажу, как правильно лук делать.
Гурий принес лук и стрелы. Тосана потрогал тетиву, примерил стрелу и покачал головой:
— Шибко плохой лук. Из такого кошку бить только…
— А я белку стрелял, — сказал Гурий.
— Мимо?
— Бывало, что и мимо летела стрела, — признался парень.
— Давай смотри, как делать хороший лук, — Тосана, мешая родные слова с русскими, принялся объяснять молодому охотнику, как выбирать материал для лука, как и из чего делать тетиву, выстругивать стрелы. Для какого зверя какие нужны наконечники.
Олени неслись быстро, и за какой-нибудь час Никифор отмахал почти половину пути. Как заправский ясовейnote 38, он сидел на нартах с левой стороны, крепко держал вожжу от передового оленя-быка, а в другой руке — хорей, шест, которым погоняют оленей. Лаврушка молча горбился в задке. Но чем ближе подъезжали к городу, тем он становился беспокойнее. Наконец подал голос:
— Што за корысть тебе меня везти к воеводе?
Никифор молчал.
— Награды не получишь. А мои дружки вам за меня отомстят!
На Никифора и это не подействовало.
— Пожгут зимовье и коч ваш пожгут. Смолевый, хорошо гореть будет.
Холмогорец невозмутимо дергал вожжу и взмахивал хореем.
— Вы по весне уйдете, а я останусь. Мне тут жить. Жонка у меня, хозяйство. Воевода плетьми измочалит, в железа закует, в Тобольск отправит в воровской приказ. А за што? Вам-то ведь я зла не сделал! Хватит и того, што ты избил меня. За науку спасибо… — Лаврушка помолчал. — Пожалел бы…
Наконец Никифор отозвался:
— Отпусти тя — завтра же со своей шайкой налетишь! Как воронье нападете! Знаем таких. Не-е-ет, воеводе сдать — надежнее. Будут пытать тя… Друзей своих выдашь…
— Так им и выдал! — зло огрызнулся Лаврушка. — Слушай, холмогорец, отпусти, Христа ради. Ко мне заедем — угощу на славу. С собой бочонок вина дам. Вот те крест!
— Мы в походе в чужедальних местах не пьем. Вино нам ни к чему.
— Ну тогда денег. Сколь есть — все отдам!
— На што нам воровские деньги?
— Ну чего, чего тебе надобно? Экой ты непокладистый! Неужто вы все такие, двинские?
— Все. Отпущу тебя — как перед товарищами ответ держать буду?
— Скажи — я упросил, — у Лаврушки появилась надежда. — Ни разу ваше зимовье не потревожу! Вот те крест, святая икона! Зарок даю.
— Других будешь грабить. Не утерпишь.
— Не буду. Стану охотой жить, по зимовьям боле не пойду ночами…
— Днями будешь ходить?
— Тьфу! Неужто не веришь? Отпусти — в ноги поклонюсь.
Никифор остановил упряжку, обернулся к Лаврушке, посмотрел ему в глаза испытующе, поиграл желваками, вздохнул:
— Ладно. Жаль мне тебя. Иди с богом. Только помни: придешь к нам с воровством али с местью — не сносить тебе головы. Двинской народ добрый до поры до времени. Разозлишь его — берегись! У тя изба тоже не каменная. Запластаетnote 39 — будь здоров!
— Спаси тя Христос. Век буду помнить, — лепетал Лаврушка.
Никифор, вынув нож, перерезал веревку у рук, а ту, которой были связаны ноги, по-хозяйски смотал и спрятал.
— Иди да помни!
— Помню, холмогорец! Век не забуду твою доброту, — в голосе Лаврушки была неподдельная искренность. Он даже прослезился на радостях. — Прощевай!
— Прощай. Тут недалеко. Сам добежишь. А я в обрат. Самоед оленей ждет.
Лаврушка долго махал Никифору вслед, а когда тот отъехал на порядочное расстояние, вспомнил о побоях, в сердцах сплюнул и погрозил в сторону упряжки кулаком.
Вернувшись в зимовье, Никифор вошел в избу. На скуластом смуглом лице
— выражение растерянности. Он хмуро снял шапку и хлопнул ею о пол:
— Судите меня, братцы! Отпустил я этого лиходея.
Аверьян насупился.
— Пожалел?
— Пожалел. Но не в жалости одной дело…
— Ну, говори, в чем дело?
— Мы тут одни в чужом месте. А ну, как дружки его будут мстить? Пожгут и зимовье и коч — на чем домой пойдем? Разве будешь все время караулить на улице? Да и напасть могут большой шайкой. Нам не осилить… Вот и отпустил. Он клялся-божился зла нам не чинить…
Аверьян подумал и смягчился.