— Спасибо, милая, — пробормотала она сквозь паутину сна.
Везти спящую Ирини было еще более одиноко, чем ехать одной. Я включила фары, чтобы не потерять дорогу, несмотря на то, что был еще полдень. Казалось, что мы едем через торнадо: мусорные рукава цвета грязной сметаны закручивались над нами в спираль. Я соврала Нерриде: с герметичностью у старушки был отнюдь не порядок. Тончайшая пыль проникала в салон и садилась на темно-синюю юбку Ирини. Про свой суперчувствительный нос я старалась не думать. После этой поездки Неррида, небось, три месяца продержит меня на каплях Брассика. А поддон с семенами покроется толстым черным налетом. Сумеют ли юные побеги справиться с токсинами? Увижу ли я, вернувшись домой и включив газосвет, вожделенную картину, тысячу раз обыгранную в современных сентиментальных драмах: первый нежный побег, высунув из-под земли локоток, медленно распрямляется и показывает миру зеленую ладошку? Прорастут ли все двенадцать семян? Превратятся ли в живой частокол, упрямо тянущийся к свету вопреки бедам и катаклизмам?
Визгль
[9]Я не скажу, что Харроу-младший красавчик. По крайней мере не на обычный вкус. Его привлекательность видна только мне, остальные не замечают. Он и сам пока не знает, насколько хорош, поэтому не задается, как иные поселковые мальчишки.
Я сверху наблюдаю, как он свежует обезьянцев. Лишившись шкурок, зверьки делаются похожими на глянцевых мокрых человечков, только длиннее и тоньше. Ну и меньше, конечно. Мальчишка насаживает освежеванные тушки на крючья и вешает на обрубок ветки, как раз подо мной. Обезьянцев слишком много для него и его отца. Видимо, повезут их на рынок.
Я могла бы дотянуться и погладить его спутанные волосы, позлащенные щедрым летом. То-то бы он подскочил! Только что шкуру с обезьянца сдирал, и вдруг — бац! — оказался нос к носу со мной! Это почти то же, что с визглем поздороваться. Нет, зачем его пугать. Разве я хотела бы, чтоб меня так пугали?
Он еще чем-то недоволен, ворчит. Эти глупые дети понятия не имеют, как им повезло. У них есть отец, которого можно слушаться. А у некоторых и мать. У них есть школа, куда можно ходить, дом, где можно наводить порядок, соха, которую можно тащить, когда у отца разболится спина. Дни заполнены заботой, все расписано по часам — разве бывает большее счастье? Попробовали бы они хоть недельку послоняться без дела! Небось, сразу бы затосковали по своим веникам и обезьянским шкурам. Им не понять, как мучительно может тянуться день.
Харроу-младший уходит за мешком. Обезьянцы болтаются на ветке, как преступники в ожидании порки: задницы розовые, с лиловыми венами. Раньше я бы точно свистнула парочку (супчик из них — объедение!), но теперь не те времена. Я больше не занимаюсь воровством и прочими безобразиями. Жаль, что кроме меня об этом никто не знает: люди до сих пор убеждены, что на уме у меня одни пакости. Гонят даже оттуда, куда я в самые отпетые свои времена носа не показывала. «Пшла, пшла отсюда! Не трожь товар своими визглёвыми лапами!» — «Да я ничего, я просто смотрю…» — «Пшла, тебе говорят! Всех покупателей отвадишь. Хуже вони!»
Мальчишка возвращается. Да, сегодня он явно не в духе! Складывает обезьянцев в мешок. Хорошие у него руки, сноровистые, умелые. Руки мужчины, а тело юноши. Оттаскивает мешок в сторону, потом возвращается и собирает шкуры: отправятся в сарай, на растяжку.
Опускается тишина. Мухи жужжат над каплями обезьянской крови. Ну что ж, в этот раз удалось посмотреть на него подольше. Неизвестно, когда еще выпадет такой случай. Улегшись спиной на широкую ветку, я гляжу в небо. Сквозь листья сверкает свежевымытая синева. Ветра едва хватает, чтобы ворошить кукурузу Харроу-старшего: ш-ш-ш-ш, ш-ш-ш! — так шепчут матери над колыбелями, когда в округе бродит визгль.
Наконец они уходят, взвалив мешок с обезьянцами на тачку, полную кукурузы. Я запросто могу забраться в их дом: собака меня знает. Да только ни к чему. Я недавно там побывала, запах мальчишки еще не выветрился из памяти; нет нужды опять валяться на его кровати.
Я спускаюсь и бреду через кукурузные поля, к дороге. Затаившись у обочины, я сижу и жду.
Вот они появляются. Ах, хорош мой мальчишка! Чем ближе город, тем прямее его спина и незаметнее складки у переносицы. Будь я горожанкой, могла бы надеяться, что его улыбка расцветает для меня. Мне однажды приснилось, что я горожанка. А проснулась — и опять стала кем была: нечистой, оскверненной несчастливицей, хуже обезьянки. Пропустив их подальше, я выхожу на дорогу и незаметно иду следом. Похоже, назревает ливень: кукурузные воробьи шныряют внизу между стеблями, а не по верхам над початками. Горизонт, однако, чист.
Когда мы приходим на площадь, рыночная суета только набирает силу. Я усаживаюсь на ступенях у входа в кукурузную лавку. Если увидят, что от меня нет вреда, то со временем, может быть… А что будет? Обрадуются и прижмут меня к груди? Вряд ли. Гонять бы перестали — и то хорошо. Правда, сидеть придется долго: счастливцы не отличаются наблюдательностью.