А вот и каменная пирамидка! Отсюда начинается самое интересное. Матушка предупреждала: не переодевайся на юру, ветер мантию унесет, и пиши пропало. А в глазах читалось: «Мантию я тебе до гроба не прощу! И остальные селяне тоже. После каменной пирамиды если напортачишь — сам виноват, валить не на кого. Без мантии лучше не возвращайся. Прыгай за ней следом, чтоб не мучиться!»
Ну что ж, я укрываюсь за пирамидкой — хоть какая защита — и вытаскиваю мантию из мешка. От холода она окостенела, как доска: того и гляди треснет.
Чудная и богатая штука — эта мантия. Я ее видел всего раз, позапрошлой осенью, когда жрец Розонос ввалился с ней в дом и проскулил:
— Теперь она ваша, госпожа. Мне больше не позволяют, потому что три лета подряд засуха.
— И правильно, что не позволяют, — проворчала матушка. — Вам, розовым носам, никакого дела доверить нельзя, только языком молоть горазды: традиция, традиция… Следующий раз, как родится в вашей семье Мудрый, мой тебе совет: сделай всему селу одолжение, удави его пуповиной!
К ее немалому огорчению, жрец был слишком удручен, чтобы огрызаться. Тяжело вздохнув, он развязал мешок — и достал мантию. Такой красоты стены нашего дома никогда не видели. Словно укрощенное пламя дракона: яркая, ужасная… Меня будто на аркане потянуло.
— Лапы-то подбери! — прикрикнула матушка, угостив меня подзатыльником и затягивая тесьму на мешке. — А ты, жрец, вижу, совсем рехнулся. Разве можно здесь доставать?!
— В последний раз взглянуть… — оправдывался Розонос.
— Кому взглянуть? Каждой собаке? — Она горестно поцокала языком. — Или ты забыл, что только Мудрым разрешено видеть мантию? А ты, — повернулась она ко мне, — закрой-ка рот да сходи за дровами!
А теперь, мама, полюбуйся: я не то что разглядываю, я ее
Меня одолевает злобная тоска. Не по плечу мне все это! И мантия, что путается в коленях и давит на спину похлеще торбы с булыжником, и бешеная погода, и дурацкая цель. Какой из меня Мудрый! Смех один, животики надорвешь.
— Не смогу, не справлюсь! — хныкал я, стоя над кроватью матушки. — Я же не Флор! Я даже не…
— Что значит «не смогу», сопляк? — оборвала мать, сдерживая кашель. Седые космы свалялись, зубы торчали, как у ведьмы. — Что значит «не справлюсь»? Живо обувайся, бери мешок — и марш на гору!
И я пошел, думая про себя: ничего, перекантуюсь где-нибудь, переночую на старой штольне Бримстона, а потом вернусь и скажу, что все сделал.
Однако чуть позже, шагая по тропинке через ласковый лес, похожий на сон, я понял: она сразу догадается. Мало того: даже если я полезу на чертову гору и вернусь невредимым (что вряд ли случится по такой погоде), и при этом хоть толику перепутаю или забуду — даже тогда она все поймет. Догадается по глазам.
И вот я карабкаюсь на вершину, шатаясь под тяжестью мантии и подвывая от холода и жалости к себе.
— Напряги свои тупые мозги! — хрипела матушка. — Повторяй за мной, слово в слово!
Она гоняла меня снова и снова, заставляя вызубрить громоздкую мутную речь, чудовищную поэму без рифмы, хитросплетенную и увертливую, как рыба-бритва, играющая в бурунах. А я думал, что мне придется вспоминать дурацкие вирши на голой вершине, под свищущим ветром, с проклятым мельничным жерновом на плечах…
— Отвяжись! Я все запомнил! — крикнул я и выбежал прочь, мимо перхающего Флора.
Теперь меня грызут сомнения. Помню ли я слова? Не перепутаю ли порядок?
Весь путь на вершину я пропыхтел от ярости.
— Не мое дело! — орал я деревьям и обманчиво-плоским камням, помечающим начало подъема. — Я охотник, понятно?! Добываю еду! Собачье племя: побежал, поймал, убил, принес людям!
Кстати, о собаках: мне здорово не хватает моего Телка. Сколько себя помню, мы неразлучны: куда я, туда и он. Но матери разве объяснишь?
— Животным на вершине делать нечего! — отрезала она. — Только людям можно.
— Да я его привяжу в лесу, у подножия!
— Нет, я сказала! Посадишь на цепь в сарае.
До сих пор перед глазами стоит морда Телка, когда я запирал его в конуре. Лучше бы у меня сердце вырвали и нанизали на крючок, как наживку! Потому я и орал всю дорогу, и нагнетал в себе ярость. Будь рядом Телок, он бы меня успокоил: ткнулся мокрым носом — и все дела.
И вот, пожалуйста: я прямо лопаюсь от злости — на чертов ветер, что сбивает меня с ритма, и обжигает лицо, и хлещет по глазам моими же дурацкими волосами; на мокрый снег, что покрывает позолоту на плечах ледяной коркой и прилипает к зеркалам на груди, которые черта с два теперь будут сверкать; на идиотскую мантию, сделавшуюся еще тяжелее от воды.