– До Билой Илани, хай ей пузырь вскочет на самую холку. Геть, стерьва!.. Це больная лежит, не наступи. Хай спит. Угрелась пид дохою. Геть, геть! Нн-оо! Отвозил до Каратуза нарочного от того чона, шо банды стребляют, да ще хфершала, бодай його комар. Всю дорогу хфершал тягал горилку, стерьва. Садился у Билой Илани на своих ногах… геть, сивый!.. а в том Каратузе слиз – ни ума, ни памяти. Я иму кажу дорогой: «Це горилка у вас, чи що?» А вин мене: ни, каже, це такая желудочная хикстура. Страдаю, кажет, желудком. А как пидъихали до больницы в Каратузе, вин вже ни матки, ни батьки, ничого не разумее. Храпит, як хряк. С тем парнем, нарочным чона, вытащили его з кошевы, а вин кричит на всю улицу: «Клизьму поставлю зараз!» Во скотиняка. Ннн-о, сивый!
Мамонт Петрович стянул вьюк со спины и положил его к себе под ноги, пристроившись на облучке, спиной к ветру и мокрому снегу. На папаху накинул суконный башлык и завязал уши и щеки.
– А ты, часом, не комиссар, га?
– Не комиссар. С Дальнего Востока. С Красной армии.
– Из Билой Илани?
– Иду туда.
Мамонт Петрович не называл себя встречным и поперечным – ни к чему лясы точить.
– Японцив мурдовали?
– И японцев, и англичан, и американцев с французами. Всю мировую контру пихнули в океан с нашего берега.
– Эге ж. Доброе дило. Нн-о, сивый! Геть, геть! Дюже ленивый мерин, стерьва йго матке. Винтит хвостом, як та хвороба, а рыси нима. В плуге тягае за два коня. Кабы себе такого конягу!
– А чей конь?
– Маркела Зуева. Мабуть, знаете?
– Нет. Не знаю.
– А богатеев Потылицыных знали? Казаки були стороны Предивной. С того Каратуза переихалы у Билую Илань, шоб добрые земли занять.
– А! Но ведь Потылицыных истребили партизаны?
– Стребили. А Маркел Зуев поставил свою хату на погорелье тих Потылицыных, эге ж. Сперва була хата, а зараз ще дом поставили. Два сына поженил, худобы накупил, земли мае бильше, чим було у Потылицыных. Крупорушку купил, сенокоски, жатки, молотилку, маслобойню поставил. Эге ж! В его хате на погорелье зараз я живу с семьею, роблю на куркуля и подводу гоняю за него. Була у мене своя хата на стороне Щедринки, худоба была, да спалили белые хату, хай им лихо. Худобу забрали, а мене плетей надовали, поганцы. Кажуть: «Ложись, кум Головни, влупим тебе плетей». И влупили. Добре влупили.
Мамонт Петрович присмотрелся к хохлу:
– Как так – «кум Головни»?
– Мабудь, знали Головню? Був головою тих партизан в нашей тайге. И ковалем був ще до войны. Дюже добрый коваль був, хай иму на тим свити мягко буде спати.
– А как он стал твоим кумом?
– А так. Ще в четырнадцатом роки, в травень жинка моя, Гарпина, прийшла к нему в кузню, щоб косу склепал. Стал он клепать ту косу, а Гарпину попросил раздувать мехи – один був в кузне. А Гарпина моя, бодай ие комар, в тягости була. Эге ж. Скико раз рожае, и все не так, як трибо. Ще на другий год, як мы поженились, родила, хвороба, пид коровою. Ивась вырос. Добрый мужик. Геть, геть, сивый! Нн-о, стерьва! А после Ивася родився Павло. Жили мы ще на своем хуторе на Полтавщине. Пид самое Рождество случилось. Парубки з дивчинами калядовали, и моя жинка з ними калядовала. А потом як схватит ие, хворобу, а парубки с дивчинами хохочут, стерьвы, катают ие по снегу, а она вже родила. Эге ж. Так и принесли в хату ряженую и з дитятей.
Мамонт Петрович все вспомнил, но терпеливо слушал быль кума, потягивая японскую сигаретку.
– И в кузне Головни случилось. Схватило Гарпину, вона скручилась, хвороба, кричит Головне: «Ой, лихочко! Зови, каже, якуюсь бабку чи старуху. Родить буду». Эге ж. Головня туда, сюда – никого нима. Зовет на помощь тих староверок, що двумя перстами хрестятся, а они, ведьмяки, не идут. Бо им никак нельзя по их дурной вере принять дитину от бабы шо в цирковь ходить, бодай их комар. А до нашей Щедринки бежать далеко. И шо ты думаешь, добрый чоловик? Тот Головня сам принял дитятю у моей жинки. Геть, стерьва! С того и стал моим кумом. До билых вин був головой ревкома – куркулей смолил той продразверсткой. Добре смолил! Как праздник, чи шо, вин вже подарок своей крестнице несе – конхфеты, чи на платье, чи сам зробит якусь диковину. И дочка до того полюбила йго, шо до сего роки жде: не прийдет ли крестный тато? Где мий тато, каже; чи скоро приде? Ждет, хвороба. Вумная да красивая растет дивчина, эге ж. Девятый рок пиде з лита, а она вже картинки малюет, букварь читае. Мабуть, мордописцем буде, га?
Так, значит, есть хоть одна живая душа, которая ждет возвращения Мамонта Петровича! Как он мог забыть про крестницу Анютку? Да и самого кума Ткачука не узнал – бедняка из поселенцев Щедринки.
Анютка!.. Нету у Мамонта Петровича подарка для крестницы Анютки, да он и не вспоминал про нее; для Дуни складывал в мешок диковинки из японских, французских и английских трофеев; для Дуни тащился в глухомань за тридевять земель, хотя и сам себе не мог бы признаться в том.
Снег все так же метет в кошеву, лениво шлепает копытами мерин – ни рысью, ни шагом.
Под дохой кто-то пошевелился.
– Как тут партизаны живут? – спросил Мамонт Петрович, только бы не думать про Дуню.