– Дошло до меня: в России-де произошел полный переворот, и власть будто захватили разбойники. Режут и правого, и виноватого. Как послушаешь – голова вспухнет. И что ни день, то хлеще слухи. Потом и цифры пришли. Вырезали будто бы какие-то большевики тридцать миллионов, и еще сколько-то тысяч сотнями. Как счетоводом подбито! Ну, думаю, зарезанным видеть себя никак не желаю. А поскольку я егорьевский кавалер, да еще унтер, как заявлюсь домой, тут мне и пропишут смертный час.
А немочка моя, Матильда Шпеер, что ни год, то шире. Развезло ее, холеру, в дверь не влазила. А я все думаю: «Ну куда ты гожа супротив моей Дашки?» Так и жили мы с ней, ни муж, ни жена, а ведьма да сатана.
В двадцать девятом году прочитал я в германских газетах, что большевики двинулись на кулаков. Под корень их выводят, аж у всей заграницы ум помутился. Ну, думаю, такое дело по мне! Не устоит, наверное, и мой Тужилин. Сынок его, Ефимка, Дашу-то мою подкузьмил. Смыслишь?
Поехал я с Матильдой в Лейпциг на ярмарку, а оттель махнул в Берлин, под Рождество так. Стал искать Российское посольство полномочное. Как где ни спрошу, так на меня вот эдакие глаза вылупят, косоротятся. Настрополился я к тому времени на немецком, что не отличишь от немца. Разыскал посольство. Принял меня добрый человек. Выложил я ему всю подноготную, так, мол, и так. Спросил: не прикончат ли меня за Георгия, а так и за унтерство? «Напрасно, говорит, вы всяким слухам верите. В Советском Союзе, грит, вот какая картина происходит…» И нарисовал мне полную картину изничтожения кулачества как класса сплуататоров и что державой управляет всенародный ВЦИК.
Подал я заявление, чтоб восстановили меня в подданстве и разрешили бы возвернуться в свою Сибирь, сюда вот, откуда я происхожу родом…
Степан вздыхает, оглядывается вокруг, сучит в пальцах густую разросшуюся бровь и видит давнишнее Демида Боровикова, Белую Елань, отцовский дом, непутевую жену Агнию.
– Так вы и не встретились с Дашей?
– Што ты, Христос с тобой, – оживился дед Трофим. – А как же? Возвернулся я домой. Даша моя лежит в постели: иссохла вся. Краше в гроб кладут. В избе ребятишки: мальчонка и девчушка. Ефим-то, будь он проклят, взял ее измором, бедную солдатку. Без всякой там сердечности. Просто – по нутру пришлась, отчего не побаловать? И набаловал двойню! Смыслишь? Опосля откачнулся, и вся недолга. Как глянул я на нее – и, не поверишь, вроде сознанье потерял. Тысячи смертей перевидал на позиции, миллиен насмешек натерпелся, а завсегда был в памяти. А тут – не выдержали нервы иль сердце, лихоманка ее знает. Встала она, грешная, да так-то меня слезами окатила, будто я в море выкупался!
И ребятенки-то льнут ко мне, жмутся. Хилые да тощие. Прилипли ко мне, как коросты. Куда я, туда и они. Замыслил поставить их на ноги, в люди вывести, на удивленье всей деревне. Поглядел бы ты, паря, каким цветком Даша распустилась! Жили мы с ней опосля пятнадцать лет, как вроде семь дней пролетело. Да не уберег я ее, сердешную. Утонула она вон возле того острова. Кинулась в полноводье паром спасать, сорвало его водой, а лодку возьми да и переверни волной!.. С той поры, товарищ майор, и присох на этом берегу. Сын у меня вышел в инженеры, а дочь – бухгалтером. Тянут меня к себе, да куда там!.. Не сдвинусь с этого берега, с Дашиного. Здесь и упокой приму. Живет со мной сестра-старуха. Вот и коротаем дни-недели, эх-ма!..
Какая же неприятная ворохнулась дума у Степана. Он все еще не простил грех Агнии. И даже собственным сыном не интересовался. А ведь Андрейка-единственный сын…
– П-о-о-да-а-а-й-тее па-а-р-ом! Па-а-ром по-о-дай-те! – опять звенело над рекой. И голос такой обидчивый, умоляющий.
– А, штоб тебя! Ить, как за душу тянет, холера. Вот норовистая Головешиха! Придется плыть…
– Авдотья Елизаровна, что ли?
– Да нет. Дочка ейная, Анисья.
И Трофим пошел отвязывать паром.
– Ну, пойдем, майор, переправлю. Хоша и спешить-то тебе некуда. Скоро подъедут твои, встренут. Утре Пашка Лалетин проезжал, сказывал – сготавливаются.
Степан поднялся, разминая ноги, побрел по берегу.
Под ногами мялся ситец мягких трав и пестрых цветов. Птицы черными стрелами пронизывали воздух. Совсем близко, рукой подать, синела тайга.
– Ну, что ты базлаешь? Поговорить с человеком не, даешь, – незлобиво кинул Трофим, когда Анисья прыгнула на покачнувшийся настил парома. – Погодить не могла, что ли? Не родить, поди-ка, собралась…
– Хуже, дядя Трофим!
– Вона! И лица штой-то на тебе нет?
Анисья отвернулась, не ответила.
– Это кто с тобою разговаривал? – спросила она, отходя с Трофимом в сторону.
– Степан Вавилов припожаловал. С Берлину. Майор при Золотой Звезде.
В это время к берегу подъехав припозднившийся Егор Андреянович, и отец с сыном начали тискать друг друга.
IV
Серединой улицы шел Мамонт Петрович Головня, в насквозь промокшей телогрейке, размахивая руками, разбрызгивая ботинками грязь, будто хотел всю ее вытоптать. Поравнявшись с домом Головешихи, Мамонт Петрович решил обойти лужу.