Перхотин стосковался в камере по собеседнику и был не прочь потолковать с «мышлявым» человеком, как он благосклонно охарактеризовал меня. Его жизненная мудрость своей прямолинейностью и увесистостью напоминала железный лом. С ее помощью легко было сбить с амбара замок или проломить чью-либо голову. По мнению Перхотина, главное – чтобы каждый при деле находился. Делом же он именовал все, что может прокормить. Один сапожничает, другой портняжит, третий убивает. У каждого свое. Ложкарство, понятно, тоже дело, но невыгодное, с которого не то что не разжиреешь, а ноги протянешь. Ведь как ложкари промеж себя шутят. «Два дня потел, три дня кряхтел, десять верст до базара, а цена – пятак пара».
Вон оно как!
Ежели б ложки шли подороже – ну, пусть не все, а первого разбора, – он бы, Перхотин, и не помышлял бы о ином промысле. А так что оставалось делать? С голоду помирать, с хлеба на воду перебиваться? Это для дураков. Умному помирать допрежь времени не с руки. Вот он помытарился, помытарился и согрешил. Не по охоте – по нужде. Грех – он грех и есть. Да только кто не грешен? Все грешны. От одного греха бежишь – об другой спотыкаешься. Ну и еще: кака рука крест кладет, та и нож точит… Раз согрешил, другой, а там и пошло. Каждому известно: в гору тяжело, а под гору санки сами катятся, не удержишь…
Учитывая, что «санки» Кустаря безостановочно «катились под гору» уже не первый год, список его грехов разросся до весьма внушительных размеров. И хотя Перхотин не прочь был выбрать меня в качестве исповедника (смертную казнь отменили, поэтому «исповедь» особыми осложнениями ему не угрожала), я предпочел увильнуть от этого сомнительного удовольствия. «Исповедника» мы ему готовы были подыскать в Московском уголовном розыске. Нас же интересовало только то, что имело или могло иметь прямое отношение к ценностям «Алмазного фонда».
Кустарь и Улиманова были той самой печкой, от которой мы с Бориным собирались плясать. А после показаний Эгерт и некоторых данных, добытых Бориным, расследующим дело об убийстве ювелира, эта печка приобретала особое значение, так как находилась в точке скрещивания двух линий – прошлого и настоящего.
От арестованных предполагалось узнать многое.
Во– первых, каким образом в чулане у Марии Степановны Улимановой оказалось письмо, автор которого упоминал об одной из наиболее ценных вещей «Алмазного фонда» – «Лучезарной Екатерине».
Известно ли Кустарю и канатчице, чье оно и кому адресовано?
Во– вторых, табакерка работы Позье, из-за которой, видимо, и погиб осторожный Глазуков, всегда умевший поддерживать хорошие отношения и с богом и с чертом. Как, когда и через кого она попала к покойному? Кто знал или мог знать об этом? Кому Глазуков собирался ее продать и так далее?
В третьих – экспонаты Харьковского музея, хранившиеся у Глазукова: золотой реликварий, лиможская эмаль, античные камеи, гемма «Кентавр и вакханки» работы придворного резчика Людовика XV.
Не требовалось особого воображения, чтобы представить себе, как они в июне 1919 года оказались в руках бандитов, а затем у моего бывшего соученика по семинарии полусумасшедшего Корейши. Но их путь к сейфу покойного ювелира уже представлялся цепью загадок, видимо имевших какое-то отношение к исчезновению сокровищ «Алмазного фонда».
И наконец, смерть Глазукова.
Прикинув все «за» и «против», я готов был согласиться с Петром Петровичем, что ни Кустарь, ни Улиманова тут не повинны. Более того, вполне вероятно, что убийство Глазукова, сопровождавшееся ограблением покойного, ничего, кроме убытков, им не принесло. Допустим, что так. Но может быть, тогда они помогут нам напасть на след убийц или, по крайней мере, как-то очертить круг подозреваемых? Ведь им виднее, кто мог быть заинтересован в смерти их контрагента.
Короче говоря, на Кустаря и его напарницу возлагалось немало надежд. И видимо, они бы их как-то оправдали, если б не одно обстоятельство, не имевшее, казалось, отношения ни к ценностям «Фонда», ни к убийству ювелира. Я имею в виду возвращение в Москву жены и дочери Зигмунда Липовецкого.
Но не будем забегать вперед и вернемся к Кустарю, который с добросовестностью старательного, хотя и малоспособного ученика пытался ответить на все интересующие нас вопросы. От избытка старательности на его низком покатом лбу выступил пот.
А как иначе? Дело – оно завсегда дело…
Раньше Кустарь находился при ложкарном занятии, затем – при уголовном, теперь – при следственном. Доходным, понятно, не назовешь, а все ж дело…
Вот он в меру своих сил и выполнял требуемое, благо теперь его тюремная камера отвечала самым взыскательным вкусам: ни мазуриков тебе, ни побродяг – только «люди с поведением». Сидеть с такими одно удовольствие: и поговорить приятно, и помолчать.
К сожалению, о письме, которое послужило поводом и возобновлению розыскного дела, Кустарь не мог сообщить ничего вразумительного.