— У тебя нет никаких доказательств! — надменно заявляет Китрик. — Так, пустые домыслы. За пятьдесят лет от детей ничего не осталось, они давно превратились...
— В траву! — рыдаешь ты. — В сочную траву!
— Доктор Адамс умер, Гантеры — мой отец не терял их из вида — тоже. Если станет легче, скажу: смерть обоих была мучительной. Орвала съел рак, Ева спилась.
— Теперь они горят в аду, — бормочет Джун.
— Но меня вырастили... Я еврей, — говоришь ты и моментально осознаешь важность собственного заявления. Вне зависимости от обстоятельств рождения, ты еврей — и в ад не веришь. А хотелось бы, видит бог, как бы мне хотелось!
— Твое единственное доказательство, — продолжает Китрик, — полоумная старуха, католичка, которая каждый день молится в заброшенной синагоге. Ты адвокат и должен понимать: ее показаниям ни один суд не поверит. Все кончено, Вайнберг, уже пятьдесят лет как кончено!
— Ничего подобного! Трава-то растет! — прижавшись к земле, пытаешься обнять своего брата или сестру и внезапно понимаешь: все эти дети — твои братья и сестры.
— Боже, смилуйся над ними!
"Что, по-вашему, сталось со стариками и юношами?
И во что обратились теперь дети и женщины?
Они живы, и им хорошо.
И малейший росток есть свидетельство, что смерти на деле нет.
А если она и была, она вела за собою жизнь, она не подстерегает жизнь, чтобы ее прекратить.
Она гибнет сама, едва лишь появится жизнь.
Все идет вперед и вперед, ничто не погибает.
Умереть — это вовсе не то, что ты думал, но лучше".
... — Лучше? — Ты обнимаешь траву. — Лучше?
Из-под мокрой от дождя земли тебе слышатся плач и крики несчастных детей. Подняв лицо к затянутому тучами небу, ты читаешь каддиш, оплакивая Мэри Дункан, Саймона и Эстер Вайнберг, своего брата или сестру, всех этих детей...
И самого себя.
— Спаси нас от зла! — бормочет Джейн Энгл. — В час Страшного суда молись за нас, грешных.
Колумбарий
Грейди был в колумбарии, когда неожиданно запищал пейджер.
Колумбарий просторный и светлый, за блестящими мраморными плитами скрываются ниши, куда укладывают гробы. В дальней стене небольшие оконца, сквозь которые видны бронзовые урны. Под каждым из таких оконец выбито имя и годы жизни усопшего. Здесь нашли вечный покой два самых дорогих для Грейди человека, их он и оплакивал, прижимаясь к холодному стеклу щекой.
Он решил кремировать тела жены и десятилетнего сына, во-первых, потому что они и так сгорели в машине по вине пьяного водителя. А еще Грейди претила мысль, что его любимые будут разлагаться в мраморной нише колумбария или, еще хуже, гнить на кладбище. Нет, его жена и сын достойны лучшей участи...
«Им все равно», — подсказывал холодный рассудок. Зато самому Грейди не было все равно, тем более что каждый понедельник ровно в полдень он приезжал в колумбарий, усаживался на скамейку, с которой были видны урны, и рассказывал Хелен и Джону о том, что произошло за неделю.
Трудно поверить, что со дня их гибели прошел целый год! Сердце Грейди болело не меньше, чем в день, когда ему сообщили о непоправимом. Друзья поначалу проявляли понимание, однако по прошествии трех месяцев стали вежливо намекать, что пора бы справиться со своим горем и вернуться к полноценной жизни. Грейди кивал, делая вид, что прислушивается к мудрым советам. Разве тот, кто не страдал, поймет, что страшную утрату ни за три месяца, ни за три года не восполнишь?
Еженедельные визиты в колумбарий Грейди держал в секрете, находя благовидные предлоги для получасового отсутствия. Летом он приносил Хелен с Джоном цветы, на День всех святых — тыкву, душистые еловые лапы — зимой и молодые кленовые листья — весной. На этот раз Грейди привез флаг в честь недавно прошедшего Дня независимости. Срывающимся от волнения голосом он рассказывал Хелен с Джоном о фейерверке, который накануне видел. А ведь совсем недавно они все втроем смотрели на расцвеченное огнями небо, сидя на деревянной скамейке центрального парка.