Усевшись на пол, оба потянулись к ободу у краев медной чаши. За работой литаврщик продолжал вслушиваться в музыку. Адажио… одна из любимых его частей! Многие, он замечал, склонны недооценивать адажио из Девятой – по крайней мере в сравнении с прочими тремя частями, столь монументальными каждая на свой лад, однако это ошибка: адажио – тоже настоящее чудо. Мало этого, если уж какую-нибудь из четырех частей Девятой симфонии счесть не столь поразительной, как остальные, то скорее вторую, хотя кому-кому, а литаврщику совсем не пристало так говорить. На самом деле лучше всего просто слушать и принимать музыку такой, какова она есть: вся симфония великолепна, а адажио – воистину благословение Божье.
Обычно Фуртвенглер вел его, точно сироп лил, а в этот вечер с самого начала задал оркестру невиданно медленный темп. Величавая мелодия неспешно текла сквозь череду вариаций, с каждым разом все более затейливых, богатством оттенков напоминающих произведения Брюкнера. Попросту выражаясь, прекрасная песнь… Воодушевленный, литаврщик твердой рукой ослабил винты, не обращая внимания на тревогу во взгляде, устремленном на него снизу вверх, из медной чаши.
Но вот кое-что изменилось: песнь прервала вторая тема, недолгое, словно донесшееся из дальней дали пение труб. Возможно, то был сигнал, призыв возвращаться в город, но обращен он был совсем к другим, и песнь возобновилась, понесла слушателей вниз по течению, прочь. Навевающий дрему темп Фуртвенглера не утратил ни грана изящества, ни грана подтекста: мелодия плыла вперед так, что всякий чувствовал под ее безмятежной поверхностью иные, глубинные токи. Сомнений быть не могло: именно к ним и прислушивается маэстро там, в собственном мире; именно этим глубинным течениям следуют струнные повсюду вокруг.
Сменить мембрану, соблюдая полную тишину, – дело из разряда невыполнимых. Ослабленный обруч с металлическим лязгом задел край нотного пульта. Звукооператор маэстро, Фридрих Шнапп, выглянул из кабинки, повернул голову вбок. Разумеется, он все слышал. Увидев, что происходит, Шнапп ожег возмутителей спокойствия яростным взглядом, покосился на свои пульты, вновь устремил взгляд на них. Ему, как всегда, отчаянно хотелось закурить, однако ни фюрер, ни маэстро курения не одобряли, а значит, не видать ему вожделенной сигареты, пока концерт не подойдет к концу. Тоскуя по доброй затяжке, Шнапп закусил ус, а Гюнтер с Юргеном натянули новую мембрану на барабан, прижали обручем и, передвигаясь по кругу, один напротив другого, принялись аккуратно, по пол-оборота, затягивать винты. Увы, настраивать новую мембрану придется по ходу дела, во время собственной партии, хотя до ее начала вполне можно рискнуть, простучать ее sotto voce[101]
. Раз или два, когда к тому призывала мелодия, он такое уже проделывал. Услышав эти тихие, почти незаметные дополнения к партитуре, маэстро склонял набок голову, будто раздумывая, позволительно ли подобное, а после не разКазалось бы, он целиком сосредоточился на кропотливой безмолвной работе, однако мысли его, как обычно, обратились к «четкам»: очевидно, мелодия подталкивала память в нужную сторону, что бы ни произошло. Так вот, мать. Как он по ней тосковал! Как усердно она работала… Всю жизнь пекшая хлеб, мать и сына растила в пекарне, пока муженек в отъезде или в барах торчит. Усердный труд с утра до ночи до сих пор оставался в памяти ее главной чертой. Еще мальчишкой он поражался ее трудолюбию и даже сейчас вспоминал о матери с благоговейным восторгом. Так много, так тяжело не работал никто из его знакомых. Ну, а теперь… теперь мать уж двадцать восемь лет, как мертва.
Затем отец, отчаянный, бесшабашный отец, слишком старый даже для первой войны, однако же посейчас служащий автомехаником при грузовиках на Восточном фронте. Недавно, приехав в Берлин на побывку, он пригласил сына выпить и весь вечер потчевал множеством рассказов о том, что такое служба механика, сопровождающего автоколонны числом до полусотни машин, когда весь текущий ремонт на тебе да парне по имени Маттиас из инженерно-дорожной роты.