Читаем Черный замок Ольшанский полностью

— Как-то странно вы сигареты открываете. Ведь вот потянул за ленточку — и готово. А вы ножницами. И только один уголок. Уже сколько месяцев я наблюдаю — всегда только правый уголок. Можно ведь потянуть за ленточку и снять крышечку.

— Я, многочтимый мой пане[9] Герард, — то, что в плохих старых романах называли «старый холостяк с устоявшимися привычками».

— «Устоявшимися привычками», — повторяет Герард. — Так все же зачем уголок?

— Портсигаров не люблю. А снимать всю крышку — табака в карман натрясешь.

— Так почему правый?

В самом деле, почему правый? Почему я всегда надеваю сперва левый туфель?

— Буквы туда смотрят.

— А-а.

<p>Глава III</p><p>Дамы, монахи и паршивый белорусский романтизм</p>

В ответ на звонок из глубины квартиры долетел, приближаясь, громовой собачий лай.

— Гонец к скарбнику Марьяну, — сказал я.

Два тигровых дога, каждый с доброго теленка, узнав меня, со свистом замолотили толстыми у корня хвостами.

— Эльма! Эдгар! На место, слюнтяи паршивые!

Квартира Пташинского — черт знает что, только не квартира. Старая, профессорская, отцовская, чудом уцелевшая в этом почти дотла уничтоженном во время войны городе.

На окнах узорчатые решетки: библиотека папаши была едва не самой богатой частной библиотекой края (не считая, конечно, магнатских). Чудом уцелела в войну и библиотека, но сынок спустил из нее все, что не касалось истории, — государству, чтоб освободить место своим любимым готическим и барочным монстрам. Монстры выжили отсюда не только книги, но и… да нет, это я крайне неудачно, отвратительно хотел пошутить.

Марьяна бы к нам вместо девчат. Был бы целиком холостяцкий подъезд. Но он отсюда не поедет, потому что здесь хватает места для его кукол, хотя квартира и неудобная: бывший загородный дом, к которому сейчас подползает город. Четыре огромные комнаты с потолками под небо. А за окнами пустырь: дно бывших огромных, давно спущенных прудов и берег с редкими купами деревьев, за которыми еле просматриваются строения парникового хозяйства.

С другой стороны к дому примыкает заброшенное кладбище. Когда подходишь к дому наполовину вырубленной аллеей высоченных лип, видны его ворота в стиле позднего барокко.

В комнатах форменный Грюнвальд: под потолком летают ангелы, вскидывают кресты из лозы Яны Крестители, а Яны Непомуцкие несут под мышкою собственные головы, будто арбуз в трамвае. Юрий с выпученными от ужаса глазами попирает ногой змея, рыдают уже триста лет Магдалины. Иконы на стенах, иконы, словно покрытые ржавчиной, по углам и иконы, распростертые на столах, свеженькие, как будто только из Иордани, улыбаются человеку, снова их сотворившему. Пахнет химией, деревом, старой краской. Золотятся корешки книг. Скалят зубы грифоны, похожие на грустных кур.

И все это чудо как хорошо! И среди всего этого, созданного сотнями людей, две собаки и человек. Лучший мой друг.

— Имеется что-нибудь пришедшим с мороза, иконник?

— Сегодня оттепель, золотарь, — ответил он.

— А по причине оттепели есть? — спросил я.

— По причине оттепели есть сухие теплые батареи… Вот.

— Законы предков забываешь? — спросил я с угрозой.

— При Жигимонте лучше было, — сказал он, ставя на низенький стол начатую бутылку виньяка, лимон, «николашку», тарелку с бутербродами, сыр и почему-то моченые яблоки, — однако и король Марьян немцев не любил, и ляхов, и всех иных, а нас, белорусцев, жалел и любительно миловал.

— Начатая, — разочарованно протянул я.

— Будет и полная.

— Так и ставил бы сразу.

— Знаешь, что считалось у наших предков дурным тоном?

— Что?

— Блевать на середину стола. Вот что считалось у наших предков дурным тоном. Древний кодекс пристойности. «А нудить на середину стола — кепско и погано и негоже».

— На край, значит, можно? — спросил я.

— Об этом ничего не сказано. Наверное, можно. Разрешается. Что же тут страшного?

— Неуч ты. На свой край разрешается. На чужой, vis-a-vis — ни-ни!

— Приятного вам аппетита, — сказал он.

— Сам начал.

Себе он плеснул на донышко.

— Ты не сердись, — словно оправдываясь, сказал он, и только теперь я заметил на ногтях у него голубой оттенок. — Немножко — не вредит сердцу. Наоборот, полезно. Все врачи говорят. Кроме того, мне скоро вообще ничего не будет вредно.

— Ну-ну, — сказал я.

— Сам момент, наверное, не страшен, — задумчиво продолжал он. — Ожидание — вот что дерьмо собачье. Собачье предчувствие беды.

Эльма и Эдгар внимательно смотрели на него, иногда переводили глаза на меня.

— Как вот у них. Представляешь, сегодня под утро выли с час. Никогда в жизни такого не слышал. И не дворняги же они, а собаки цивилизованного столетия… Съездим ли мы с тобой еще на рыбку? Поедем, как только освободятся воды?

— А как же.

Всю жизнь буду казнить себя за свой тон во время этой беседы. Будто слышал, как человек внутренне вздыхает: «о-ох, пожить бы», а сам отвечал, тоже внутренне: «не ной, парень, все хорошо».

— Показывай книгу, — сказал я.

Перейти на страницу:

Похожие книги