Через месяц, после множества опасных приключений, Лопатин, переодетый крестьянином, в собственной телеге и на собственной лошади не спеша двигался по направлению к Томску.
На этот раз все обошлось здесь для него благополучно. Пароходом он добрался до железной дороги, прибыл в Петербург, а затем вскоре уехал в Париж.
«Я в жизни не встречал более замечательного человека, – говорил впоследствии о Лопатине Глеб Успенский, намеревавшийся даже написать о нем повесть «Удалой, добрый молодец». Жизнь Лопатина представлялась писателю благодарнейшим материалом для художественного произведения. Характеризуя «удалого, доброго молодца», Глеб Успенский писал: «Он видел все и вся. Это целая поэма. Он знает в совершенстве языки, умеет говорить с членом парламента, с частным приставом, с мужиком, умеет сам притворяться и частным приставом, и мужиком, и неучем, и в то же время может взойти сейчас на кафедру и начать о чем угодно вполне интересную лекцию. Это изумительная натура».
Третий побег Лопатина окончательно всполошил сибирскую администрацию. Снова возникли опасения, что Лопатин все-таки осуществит свой план. Снова верховой нарочный мчался с предписанием вилюйскому исправнику принять меры к разысканию Лопатина и усилению надзора за Чернышевским. «Совершенно секретный» циркуляр предписывал неусыпный и ежечасный надзор за вилюйским узником.
В конце 1873 года иркутский генерал-губернатор получил анонимное письмо, в котором указывалось, что революционерами Бакуниным и Утиным разработан план освобождения Чернышевского. В Вилюйск был откомандирован полковник Купенков, который произвел внезапный обыск в остроге. Жандармы, ища подземный ход, взломали полы. У Чернышевского были отобраны рукописи и 310 рублей. Деньги передали исправнику «для удовлетворения нужд Чернышевского по мере надобности».
Только этими «трофеями» и пришлось удовольствоваться полковнику. Во время обыска Купенков заметил Чернышевскому, что те, которые считают себя его друзьями, вредят ему, делая попытки к освобождению его из Сибири. Правительство потому, дескать, и лишено возможности облегчить его положение.
Чернышевский на это ответил:
– Согласитесь, что вы никогда не забудете фамилий Пушкина, Гоголя, Лермонтова, так современная молодежь будет помнить мою фамилию, хотя я этого не ищу… Если те идеи, которые я проводил десять лет тому назад, признаны преступными, то за них я потерпел довольно, подчиняясь суду, и не знаю за что, после истечения срока каторги, отягчают мою участь содержанием здесь и воспрещением печатать мои сочинения.
В рапорте Купенкова о произведенном обыске говорилось: «Сильно похудевший и пожелтевший Чернышевский эксцентричен, странен и необщителен с людьми, кроток и вежлив с надзором, проводит время в чтении и в письме, уничтожая свои работы. Обрядов православной церкви не соблюдает, в церковь не ходит, в пище воздержан, вина и водки не употребляет…»
В заключение Купенков указывал, что побег Чернышевского из Вилюйска почти немыслим в силу географического положения этого города, местных климатических условий и безлюдности вилюйских окрестностей.
Об усиленной страже, охранявшей Чернышевского, Купенков в рапорте не упоминал – это подразумевалось само собою.
Вилюйский старожил Константин Жирков, по прозвищу Ладышка, служивший в казаках в годы заключения Чернышевского в остроге, рассказывал литератору Б. В. Лунину, посетившему Вилюйск в 1933 году «Двор острога был не очень просторен, пустоватый, больше песку и мало зелени… Лес снаружи отстоял от палей[56] сажен на сорок. А камера его была большая, сама по себе светлая и окнами выходила на юго-восток, но свету мешали пали. Гулял Чернышевский по городу без всякой охраны, но только это одна видимость была, а на деле постоянная за ним слежка велась… Служило при нем нас семеро казаков, один жандарм и два урядника. Ночью мы посменно окарауливали его, ходили снаружи вдоль палей. В карауле стояли по два человека, сменялись через каждые два часа. Зимой на нас были надеты тулупы, катанки и бараньи шапки с красным донышком и кокардой. Так и караулили, ночи-то зимние долги, а Чернышевский сидит с огнем допоздна. Уж куда за полночь небо перейдет. Называли мы его меж собой Николаем Гавриловичем…
Отапливалась камера недурно, да только за зиму все равно промерзнет и отсыреется; он же в морозы почти и не гулял. К нему тоже никто не захаживал. Так и содержали мы его одного-одинешенька во всем остроге…»
Хотя Чернышевский давно уже привык ничему не удивляться, но картина нищенского, дикого существования безответных и бесправных якутов поразила его до глубины души. «Что это такое? – спрашивал он себя. – Люди ли это или хуже забитых собак, животные, которым нет имени?» И отвечал: «Люди, и добрые, и не глупые; даже, может быть, даровитее европейцев… Но это жалкие, нищие дикари, каких нет жальче на свете…»