Клава не помнила, сколько дней она жила у Барановых, предшествующее времяисчисление отодвинулось для нее за пределы восприятия, единственные часы стояли в доме новых хозяев, солнце лишь смутно напоминало о себе иногда лучом, забытым на полу возле щели в заколоченном окне, вместо него Клава измеряла теперь путь своей жизни промежутками между истязаниями, где-то между ними и густым, мучительным забытьем сна, она, наверное, и жила теперь, сама все меньше и меньше веря в реальность собственной жизни. В какой-то день Клава попыталась бежать, просто вдруг ощутила себя одной в том месте, где была, и сразу бросилась в наружные двери, через провонявший мусором двор, на улицу, и там Евдокия настигла ее, схватила рукой сзади за платье, свалила с ног, поволокла назад, в паучье логово. Клава истошно орала, звала на помощь, кажется, на улице были даже какие-то прохожие, но никто не помог ей. Евдокия затащила Клаву в дом, заперла в комнате, а потом пришел Василий, больно взял Клаву за руку, бросил на кровать, задрал платье и так изнасиловал, что она вовсе не могла потом сидеть, и долго плакала, лежа на боку, поджав ноги и кусая пальцы на руках, вывернутый задний проход рвало тупым крюком, трусики постоянно были мокрыми от натекающей крови, тело мелко, противно дрожало, и Клава шепчущим плачем проклинала своих мучителей, проклинала их так, что если бы сбылось хоть одно ее проклятие, Барановы стали бы существами тысячелетних легенд, и ледяной пот рассказчика предварял бы историю их жизни до скончания человеческих дней, до скончания мира.
Клава ненавидела Барановых, ненавидела Гражданскую войну, ненавидела свою собственную прямую кишку, которая из забываемого второстепенного органа превратилась теперь в место ее общения с ужасом, с болью, превратилась в дверь, через которую внутрь Клавиного тела проникало то отвратительно толстое, грубое, твердое, что проросло из вонючих Барановских чрев, Евдокия называла это елдой, злое это слово Клава никогда раньше не слышала, но теперь оно прочно вошло в ее жизнь. Елды у Барановых были огромные, как кукурузные початки, Клава видела, как они вырастали прямо на глазах, вылезали из складчатой кожи, прогибаясь кверху лобастыми балдами, лучше было бы ей их вовсе не видеть, потому что совершенно невозможным казалось тогда вместить их себе вовнутрь, однако Барановы любили показывать Клаве елды, чтобы напугать ее перед насилием, и она на самом деле не могла к ним привыкнуть, пугалась каждый раз заново, рвалась в сторону, но силы были не равны, и опять елда входила в нее, как камень, казалось, ей нет конца и сейчас она проткнет Клаву насквозь, дойдет до легких, так что нечем станет дышать, но это было еще не самое ужасное, проникновение елды, самое ужасное наступало потом, и в предчувствии этого Клаву всегда трясло, именно от этого предчувствия она плакала, наклоненная вниз лицом, жалобно просила пощады, хотя каждый раз это было напрасно, самое ужасное, нестерпимое, наступало, когда елда начинала драть, ходить, как тяжелый жернов, каменным колесом бить Клаву в раскрытый живот, тогда в Клаве не оставалось ни единого чувства, ни единой мысли больше, кроме мучения, она даже переставала плакать и только могла щеняче взвизгивать, не помня себя от ужаса, сожмурившись, она превращалась тогда в одно ожидание — когда это кончится, когда это кончится, когда это кончится.
А кончилось все внезапно и жестоко.