– Ты велел мне задушить младенца маленького, – шепотом сказала старуха Аграфена, – и я взяла Антонину у невестки, понесла в образную сюда. Посадила ее к себе на колени, надела на шею петлю, а дите улыбается, смешно ему, маленькому, щекочет шейку петля. Я затянула петлю потуже, тяну веревку, и вот девочка заплакала, больно, ой, горько заплакала. Ослабила я петлю, сняла с шейки, надела на себя, будто играюсь, а девочка уж улыбается и смеется и в ладошки хлопает, младенец маленький, Антонинушка. Прости меня, Господи!
– А если бы теперь? – Глаза тараканщика остановились страхом.
Глафира ринулась хищная, хищные раздулись ноздри, как у кобылы.
затянул тараканщик и, круто обернувшись к Глафире, ударил ее по лицу своей ременной лестовкой.
Не пошевелилась Яга, только струйка алой крови перемелькнула на Ягином смертельно бледном лице.
– А если мы не достойны Его увидеть? – шепотом спросил тараканщик и вдруг закричал громко, вонзаясь глазами в красный огонек лампадки: – Заклинаю Тебя Богом живым, Святою Троицею, Матерью Божией, стань тут, Сатана, стань! – стань! – стань!
Тяжкое молчание, невыносимое стянуло образную. Хватало за горло и душило.
– Холодно, ой, холодно! – вскрикнула Яга и упала замертво: звездочкой сверкнула ее лестовка по полу.
Тараканщик, сжимая кулаки, страшным глазом обвел комнату. Глаза старухи голубые вспыхнули голубым огоньком, вся она согнулась, и казалось, бросится на тараканщика, вопьется ему в горло и пить будет его кровь, как пил бы его кровь сам Дьявол. Тараканщик вдруг выхватил из рук ее белую жемчужную лестовку и, пошатнувшись, дрогнул с головы до ног.
На иконе Трех радостей там, где сливается жемчужная одежда Божьей Матери с жемчужной рубашечкой младенца, у благословляющих рук младенца торчал на белом
И
Старуха улыбалась… Голубые глаза ее вспыхивали голубым огоньком.
Тараканщик стучал зубами, были они как чужие ему, холодные, как лед. Глаза застилало. Спирало дыхание.
И вдруг ударило его и ошеломило.
Бросился тараканщик к иконе и, размахивая и крутя в воздухе жемчужного лестовкой, нечеловечески подпрыгнул и прыгал, и прыгал, доставал ее, белую, белоснежную, пречистую, срывал белые одежды и хлестал, и хлестал по ней.
А черный чертик на уцелевшей жемчужине у младенца там, где сливается жемчужная одежда Божьей Матери с рубашечкой младенца, зацепившись хвостиком, непобедимый, будто егозил, растопыривая тощие ножки.
Градом катился жемчуг, осыпал тараканщика, колол глаза. Разлетались жемчужины, прыгали по полу, плясали по Яге, голубым огоньком горели в глазах старухи.
И глухой собачий вой разрезал ночь, ночь и комнату, будто тысячи собак выли и грызлись, отнимая друг у друга какой-то единственный кусок
Старуха улыбалась.
Дениска, уткнувшись в подушку, захлебывался от хохота.
– Он! – пищал Дениска. – Я его укрепил крепко на
– На Трех радостей, – повторяла горячими губами Антонина, прижимаясь калечным телом к железной груди Дениски.
И бесившиеся вопли из низу и какой-то девичий, будто из земли, из крови выходящий крик не тревожили хохота, не смущали горячих детских и счастливых объятий.
– Он, – задыхался Дениска, – черненький, с лапками и с хвостиком.
– И с хвостиком, – шептала горячими губами Антонина.
Так и заснули Дениска и Антонина.
Крепкий сон залег в детской.
Спали рожицы и хвостики по стенам, спали пустые полки, спали карандаши и гумиластики и кусочки снимки, оставшиеся от
И сквозь сон, казалось, один,
Он стоял на площадке, приотворял дверь и, бескостный, тихонько на цыпочках подходил к кроватям.
Антонина и Дениска, перевертываясь на другой бок, раскрывали свои испуганные глаза под огромными, сверлящими огоньком его острыми глазами.
Такой, как амазон на картинке у бабиньки, только голова у него, будто не на шее – на винте, все поворачивалась, не находила она себе места, все поворачивалась, как на винте. Длинные тонкие губы его – отвратительные, чуть улыбались.