Шуйский, Отрепьев и медведь смотрели на нее, и Ксения, не выдержав прямой потравы чувства, тихо – так тихо, что не было чужого шевеления в ответ, с обтянутой тафтою лавочки встала на снег и пошла глубокими коврами – по востекающему ясно солнцу – на этот дальний восток.
– Удар, Димитр! – завопил страшно Бучинский, все время видевший лишь пятачок поединка.
На пути царевны скучились, подламывая ноги, запряженные в каптаны сизые лошадки в яблоках – темнеющих сквозь иней. Они, верно, устали от пальбы и музыки и чувствовали зверя, хоть были оставлены в загибе ста сажен от охотной пятины.
Дремлющие в теплых вязеницах руки возчика легко отдали ей набрякшие вожжи. Ксюша лишь тряхнула их, подобрала под облучком упавший кнут: лошаденки как ждали скорей уйти с жуткого места – бросились вниз по какой-то ежиной тропе.
С греющим ветром снежное искрение внизывалось ей в лицо, шарахались, хватались за склон васильковые кусты, а над этим мчимым светом – вторым солнцем поднялась, выплеснув круг льда забытья, и высоко стояла иорданская вода… Крещенский дальний берег. Хоругви у толп. Стрельцы с маленькими золотыми топориками и чернецы с тяжкими половиками…
Обходя справа, что-то кричали из саней Урусова с Волконской. Справа, со своего коня прыгнул на спину выносного из царевниной упряжки доезжачий и медленно вывернул цуг, в какую ему надо было сторону.
– Аксюненька, государыня-брусничка ненаглядная, встава-ай. Ксюнечка, просыпайся, – плавно пела стольница-постельница. – Невестки Шуйские пришли и на крылечке стоят, в большой терем полдничать кличу-ут…
Напев Урусовой хотел закрасться в самый сон хозяйки, чтобы вести ее к пробуждению как можно учтивее, постепеннее и мягче, а на деле только глубже усыплял.
– Не хочу… я утреничала хорошо… – сквозь пуховую теплую облачность сна лепетала прислужнице Ксюша, слабо перекрестилась и перевернулась на другой бочок. – Ты им скажи, занемогла… Ну их, офрось, кикимор этих…
И царевна снова засыпала в полутемной горенке, грустно, неровно благоухавшей прошлым внутридеревным уютом, как любое русское жилье, топленное во всю зиму меньше двух дней подряд. Вместо отчаянного бегства наудачу с утешной поляны, Ксения с помощью подсевшего возницы, со скромной неуклонностью, похожей на чье-то ветхозаконное, не обижающее никого насилие, попала вдруг первой обратно – на займище… Зато теремок себе здесь она уже облюбовала сама – при въезде в слободу ответив на единственный вопрос возницы. Дом самой простецкой, видно, недавней, стройки.
– И то, чего туда ходить-то? – уже громче сказала в спину засыпающей хозяйки стольница. – Там, они бают, уж и гусли, и другая всяка музыка уже. Наверное, и свистопляски будут – вот безстудие бесовье… – заметала быстрым крестиком себе живот и, помолчав, логично заключила: – А я схожу, пойду. Так, поем хоть, погляжу. Мне без полдника-то что-то и не млеется… Для госпожи моей медвежье крылышко откуда-нито оторву…
Урусова еще чуть-чуть поговорила неведомо с воображаемым кем, – пробуя, может, язычок перед беседой в обществе. Ничего этого Ксения уже не слышала, но осязала ясно через сон, что где-то замедленно пересчитывают струны домрачеи, проливается на снег вишневое вино, и на лавке возле ее теремка сидят две бабы в мехах – жены младших братьев Шуйских, выпивают и закусывают, и поглядывают на ее окно. Потом и это ее сонное осязание ослабло, уступив свободу чему-то неделимо-беззаботному и непонятному.
Когда Ксюша открыла глаза, в горницу низко светило солнце, так что Ксюша затруднилась сказать сразу – долго ли спала, нынешний ли это не свернется вечер или простерся новый день?
И никого не было в комнате. Прохладно было и тихо. Ксения откинула замшевую оленью полость и потянулась к окну.
Под серебряными ветлами на длинной завалинке, покрытой крупным неприкосновенным одеялом, с лета не сидело никаких боярынь. В мирной режущей глаз белизне пропадали дворы и дороги… Ксения зевнула с мягким отзвуком, думая, что – одна, но тут же дрогнула от приглушенного порсканья невдалеке – то ли смешка, то ли всхлипа.
Остывающая печь-варяжка разделяла своей выбеленной плоской шириной две комнаты. Тонкий простенок, как ему и полагалось, неплотно примыкал к печи, оставляя с обеих сторон щель в вершок. Ксения подошла и смущенно, но неудержимо – вскользь оглянула эту щелку, и ей показалось, что посреди той комнаты к трапезе широко накрыт стол и за ним тихо сидят люди – ждут, когда проснется и подсядет к ним царевна.
Тогда Ксения придвинулась поближе к щели и, упершись плечом в чуть теплую заслонку, посмотрела внимательнее.
За столом сидел один царский расходчик Бучинский и, сутулясь, мелко, жестко подрагивал. На столе перед ним не было ни изобильной снеди, ни питья (Ксения спуталась, глянув издали небрежно), а там располагался перевязанный вдоль и поперек бело-багровыми тряпицами царь.
– Уже лучше твоему величеству?.. – спрашивал звонким, обрывающимся шепотом поляк. – Не полегчало ли, душа моя?!..
– Еще хуже… – вяло отозвался царь. – Душа как будто полегчала… Скоро, наверно, улетит…
Бучинский затрясся быстрее.