Вы помните, это произошло вечером, и всю ночь Андрей провел около мертвой Анны. Целовал холодные руки, смотрел в милые черты, все прощал, за все благодарил… Дальше и дальше отходили недавние призраки, такие смешные уже, такие ненужные… За окнами просыпалась жизнь, далекая и чуждая, и утренний свет заглядывал на бледное лицо женщины и тихо улыбался ему проснувшийся рубин, красный камень, холодный, как тело Анны, маленькая жалкая игрушка, уже мертвая и безвредная…
Филипьев умолк.
В наступившей тишине прозвучал чей-то вопрос:
— А этот рубин?.. Неизвестно от кого? Или и вправду от ее сестры?
Добродушная улыбка скользнула под усами Филипьева.
— Гм… Так и быть уже, господа, покаюсь: рубин был мой. Я купил его в Париже в одну милую весну своей жизни и тогда же подарил Анне…
Тускло догорают свечи. Желтый свет их устало борется с непрошенным утром. Кто-то зевает… Вялые пожатья рук, и мы расходимся в разные стороны, маленькие песчинки человеческой пустыни, пестрые стекляшки калейдоскопа жизни…
Одержимые
I
Старинные буфетные часы захрипели, откашлялись и не спеша отсчитали восемь ударов.
Бритоголовый и усатый лакей Никанор, дремавший в углу, прислонясь к белой изразцовой печке, встрепенулся, протер салфеткой заспанные глаза, зевнул и, «пустив электричество» в среднюю люстру, принялся обряжать столы.
В руках у Никанора замелькали лебедиными крыльями белоснежные, туго накрахмаленные скатерти, зазвенели тоненьким чистым голоском хрустальные рюмки и стаканы, загрохотали тяжелые дубовые стулья.
На пороге боковой двери появился буфетчик, или, по-клубному, эконом, Тимофей Петрович, длиннобородый, солидный и благообразный, как соборный протодиакон.
Никанор подышал в глубокий фужер, вытер его и, посмотрев на свет, повернулся к вошедшему.
— А кто сегодня дежурный-то? — спросил он.
— Сидоревич.
Никанор опустил руки и горестно воскликнул:
— Господи! Позавчерась дежурил и снова…
Тимофей Петрович сочувственно махнул рукой.
— Любитель, — сказал он. — Что ему делается? За всех дежурит, кто ни попроси.
— Так ведь это что же?.. Одно остается: расчет просить. Ведь он меня со свету сживает. Намедни за то, что жульен неподогретый подал, он меня на трешницу оштрафовал и дубиной обозвал…
— Это уж у него первое удовольствие… А ты не забывай, наука…
— Да ведь нешто все упомнишь? У меня четыре стола было и везде гости. Сами знаете.
Тимофей Петрович снова сочувственно махнул пухлой рукой и вздохнул.
— Нам тоже не слаще, — сказал он. — Во все нос сует и на кухню бегает.
— Вот Ирод азиатский! Прости, Господи! — заключил Никанор, с треском положил на стол последнюю вилку и пошел переодеваться в форменную темно-синюю куртку с золочеными пуговицами.
Оставшись один, Тимофей Петрович подсел к столу, вытащил из внутреннего кармана длинный список членских долгов «по буфету», помусолил карандаш и, сморщив лицо точно от зубной боли, принялся на свободе за свои подсчеты и записи, бесконечные и безнадежные, как мечты поэта.
II
А сам «Ирод азиатский», старшина «Симфонического» клуба, Василий Васильевич Сидоревич, в этот час сидел за обедом со своим старинным приятелем, земским врачом Никитиным, и говорил:
— Не рассуждай, Саша, и не спорь лучше… В кои веки, быть может, в первый и последний раз в жизни, удалось тебе вырваться в столицу, и ты уже собираешься повернуть оглобли?
— Служба, да и жена ждет… — пробовал протестовать розовый добродушный блондин Саша.
— Служба — ерунда, а жена — вдвое! Успеете еще осточертеть друг другу. Да что там толковать! Я тебя не выпущу.
— Я и так уже вторую неделю…
— Подумаешь, какая вечность! Да ты еще и Петербурга-то не видел, как следует. Где ты был? Музей, публичная библиотека, клиника. Это как раз то, что и смотреть-то не стоило, потому что все это за границей у немцев в семь раз лучше. По улицам еще ходил, казармы наши да каланчи разглядывал, или памятниками российских гениев, Пушкина да Глинки, любовался… Ну, из-за этого и приезжать-то не стоило. А что еще ты видел?
— Был в балете.
— Это вещь. Но этого мало. В балет надо ходить годами, чтобы понять и полюбить. С первого раза только в глазах мелькание. Ну, а где же еще? В загородных эдемах был? А в фарсе, в оперетке? А в ночных барах? А в наших клубах, наконец?
— Ну, клубы-то и у нас имеются, — улыбнулся Никитин.
— У вас? Ах, ты, младенец! Знаю я ваши провинциальные «собрания», где пьянствуют армейские бурбоны, скачут козлами под музыку разбитого рояля местные девицы и телеграфисты, а их папеньки от скуки и для геморроя просиживают до утра за копеечной мушкой, или винтят по сотой… Знаю я, бывал. Правда, карты у вас в каждом доме, играют все, и попадьи, и грудные младенцы, но разве же это игра?.. Разве это игроки?.. Так, мелкота одна…
Сидоревич поперхнулся и залпом осушил бокал пива.
— Ну, не скажи… — протянул Никитин. — Прошлой осенью у нас была анафемская игра. Нотариус Калинин всех обобрал: более двух тысяч в одну неделю…