XVII век похож на наше время: гигантские амбиции, огромные армии, заурядные личности, которые превратились в стратегов планетарного масштаба. После лабораторного Ренессанса начались масштабные преобразования мира, но уже без великих идей. Концепция неоплатонизма пришла в негодность, идея Священной Римской империи умерла; зато возникли большие государства, сформировался капитал и мораль рынка. Чтобы поделить мир, начали европейскую войну, которая с перерывами тлела до Первой мировой.
Сегодняшние страсти берут начало в XVII веке: трудно ассоциировать современного политика с Лоренцо Великолепным или с Цезарем; а сравнение с Ришелье – естественно. Трудно сопоставить современного творца с Леонардо, а с придворным художником Габсбургов – легко.
Мастера Возрождения вступали в отношения с князьями на основании сопоставимости масштабов, а не карьерной надобности. Но практика XVII века поставила ремесло выше этики творчества: Пармиджанино и Гвидо Рени, Понтормо и Карраччи, Филипп Шампань и даже великие Рембрандт и Веласкес часто работали на заказ. Порой их заказчиками выступали люди ничтожные. Вообразить Леонардо, написавшего пять раз подряд Филиппа IV Испанского и шесть раз инфанту Маргариту, невозможно; а вот Веласкес написал – и не пять раз, а сто.
Средневековые мастера и гении Возрождения ставили предельные вопросы веры и бытия, в XVII веке художник зачастую играл роль хрониста при алчных политиках. Знаменитым живописцам поручали рисовать карты военных действий, передвижения войск. Отныне искусство передоверило главные вопросы военачальникам и королям, а себе оставило жизнь рядовых. Амбиции политиков разрослись, претензии художников стали скромнее. Переустройства мира, как того хотел Микеланджело, никто не замышлял, предпочли декоративные функции. Отныне истинное лицо художник открывал в домашней работе, а монументальные, на заказ написанные сюжеты были ходульными. Помимо прочего, искусство XVII века выполняло функцию документального кинематографа: как и современная документалистика, описания баталий и встреч в верхах были фальшивыми. Спасаясь от политической конъюнктуры, искусство стало жанровым, скрылось в частную среду обитания. В XVII веке мы узнали предметный мир так, как не знали во времена Средневековья. Прежде вещь в искусстве имела символическое значение: книга в руке у святого, лилия – у Богоматери. Отныне тихая жизнь предметов стала представлять культуру столь же полномочно, как подвиг и вера. Интимное стало убежищем правдивого высказывания, на первом плане оказалось чиновное, политическое.
Искусство изменилось – в точности как военное дело. Во времена Возрождения и Средневековья битвы распадались на отдельные поединки, а эстетика определялась взглядами кружков или университетов; существовали дворы Медичи, д’Эсте, Гонзага, Карла Смелого. Но Тридцатилетняя война оперирует количественными факторами, голландской тактикой батальонов, огневой мощью шведской пехоты. Количество копейщиков сократилось, единоборств нет, армии полагались на ядра, а искусство стало имперским.
Мы можем ссылаться на античную эстетику и восхищаться Ренессансом, но наше представление о творчестве и роли художника сформировано практикой XVII века.
Прямые родители современного искусства – это не Пракситель и не Микеланджело, но Веласкес, Рубенс и Караваджо. Существует слишком много определений их творчества – возникла терминологическая путаница. Формально искусство XVII века распадается на маньеризм, барокко и реализм, но показать пальцем, где что – затруднительно.