— Через эту дверь подавали пищу и выносили, — пояснил с удовольствием веселый сторож. — Вот что бы тогда сказала синьора! Крысы бросались вырывать хлеб из рук…
Он ввел ключ в замок, открыл дверь, вышиной много ниже человеческого роста, и знаком предложил посетителям пролезть. Настенька замахала руками отрицательно. Штааль нагнулся и заглянул в камеру. Там было темно, но не так темно, как в коридоре. Сторож прополз в дверь с фонарем и осветил крошечную каменную клетку, в которой встать он никак не мог бы. К одной из стен была приделана полка, прикрытая тюфяком. Больше ничего в камере не было. Против входа, через небольшую дыру в стене, просачивался слабый свет.
— Canal Orfano, — сказал сторож, показывая на дыру рукою.
Настенька, ахая, согнулась и прошла в камеру: там было светлее и крыс не было слышно. Штааль тоже пролез в дыру, выпрямился за ней, больно стукнулся головой о потолок, выругался и с удивлением почувствовал, что ноги его увязают.
— Отчего здесь мокрая земля? — спросил он, стараясь говорить спокойно.
Сторож, стоя по-прежнему на коленях, пояснил, что, когда вода поднимается в лагуне, она через дыру входит в камеру — вот до сих пор: он двинул рукой выше уровня полки. С водой-то и врываются крысы: ведь это морские крысы.
— Куда же девались узники, когда вода поднималась в лагуне? — невольно вскрикнул Штааль.
Сторож охотно ответил. Большая часть узников стояла на четвереньках на полке. Но некоторые не обращали внимания — привыкли. Он дал пояснения относительно заключенных, причем и о них, и о крысах говорил совершенно одинаково; рассказывал так, как если бы тюрьма, в которой он состоял сторожем, была главной гордостью Венеции. По-видимому, он одинаково сочувствовал и заключенным, и тем, кто их держал в тюрьме. Долго ли здесь оставались заключенные? Обыкновенно всю жизнь. Большинство скоро умирало, но были такие, что жили в камерах тридцать, даже сорок лет. После революции их всех выпустили на свободу, радостно сообщил он, так один старик, просидевший очень долго, не хотел уходить.
— Не понимал, — пояснил весело сторож. — И вот, представьте, на свободе через три дня умер. Синьору интересно будет взглянуть на надпись?
Он приблизил фонарь к стене. Там были выцарапаны каракули.
— «Di… chi…» — стал разбирать Штааль. Сторож ему помог:
— «Пусть Бог спасет от тех, кому веришь; от тех, кому не веришь, спасешься и сам», — скоро и гладко перевел он — видно, в сотый раз переводил эти строки. Штааль по требованию Настеньки взволнованно объяснил ей страшную надпись, говорившую о неизвестном предательстве.
— Ах какой несчастный! — вздохнула она. — Неужто здесь так и помер?
Ее слова опять укололи Штааля. Перед этой беспредельностью страданья нельзя было так говорить.
— Довольно, пойдем! — вскрикнул он со злобой. Сторож с удивлением оглянулся.
Они вышли в коридор, по которому опять понеслась встревоженная стая, и с облегчением стали подниматься. Но ступенек через двадцать их проводник опять остановился и открыл боковую дверь, которой они прежде не видели. Блеснул бледный свет кончавшегося дня. В небольшой каменной комнате, выходившей на канал, в стену была ввинчена железная машина, что-то вроде толстой подковы, концы которой, стянутые ремнем, соединялись с осью рычага. Сторож произнес с удовольствием непонятное итальянское слово и, видимо, не мог его перевести. Отдав Штаалю фонарь, он принялся вертеть ручку рычага. Концы подковы стали сжиматься. Сторож засмеялся и провел рукой по шее.
— Душили этим, — догадалась Настенька. — Ну да, душили. Ах, звери!..
— Верно, он-то сам их и душил… Как ловко вертит! — проговорил Штааль и, вытянув руки с фонарем (со свечи капало сало), быстро вышел и стал подниматься по лестнице, увлекая за собой Настеньку.
Дверь открылась и захлопнулась, зазвенели ключи. Блеснуло золото, живопись, бархат. Стало тепло. В комнате инквизиторов было уже полутемно. В изнеможений Штааль опустился на диван: сердце у него сильно билось от того, что они видели, и от быстрого подъема по лестнице. «Сорок лет… сорок лет в темной дыре с крысами… На полке на четвереньках… Нет, нет предела человеческому терпению… Так да будет же благословлена революция, да будут благословлены Робеспьеры и Мараты, если они этому кладут конец!..» — думал он — и вдруг вспомнил, как звал Суворова в день казни жирондистов…