Что Беленков живет один, было понятно сразу. Холостяцкая нора, обшитая вагонкой, не чистая, не грязная, не уютная, не страшная – серединка на половинку. Книжный шкаф, старенький диван, телевизор накрыт черной тканью, как вдова в траурной вуали.
– Водку будешь? – спросил сторож. – А придется. Я в одиночестве не пью.
Он принес бутылку, хлеб и колбасу на блюдце. Орудовал левой рукой, правую прятал в кармане спортивок. Выпили, Беленков обновил рюмки.
– Тебе кошмары снятся?
Женя моргнул.
– Я с этим двадцать лет живу. – Беленков сверлил взглядом. – Я своих выкупаю.
– Своих?
– Я в дерьмо упал с головой, а тебе так – штанину обрызгало. Но запашок-то я чую. Снятся или нет? Куклы, огонь, мертвецы?
– Куклы снятся, – сипло сказал Женя.
– Это будет наш базис. Фундамент задушевной беседы. – Беленков прожевал колбасный кругляш. – Я не соврал, я на «Альтаире» с десятого года. По трудовой. Раньше склад сторожил, а еще раньше работал в кукольном театре. Актером, вот как. Удивлен? Сейчас изображаю пугало на проходной, а тогда – зайчиков, Дедов Морозов. И не было у меня этих амбиций: «Вишневый сад», «Три сестры». Зайчики – так зайчики. Амбиции были у Лизы, нашей звезды. Ей все пророчили карьеру актерскую, она и сама знала, что прославится. В кино бы снималась, сложись все иначе. – Серая угрюмость Беленкова сделалась на оттенок серей, на регистр ниже. – В девяносто пятом Лизка уехала в Москву. Целое лето – ни слуху ни духу, а осенью вернулась. Не знаю, что там приключилось с ней, но что-то очень плохое. Обманули ее крепко, может, изнасиловали. Она поменялась. Другой человек, другие глаза. Про колдовство рассказывала, что она – ведьма и всем отомстит, всему миру. Вот такая в ней обида жила, жрала ее. Мы, ну, коллектив театральный, думали, она так защищается, фантазиями. Ты водку не грей.
Выпили.
– Вот ты представь: жизнь твоя по швам трещит, а тебе надо на сцену выходить и детей развлекать. Лизка выходила, развлекала, но дети что-то такое чувствовали, малыши плакали на спектаклях постоянно. Я Лизке говорю: нужна нам перезагрузка, давай вон на «Альтаире» передачу свою делать. Телек все-таки – не задрипанный театр. Она: нет, нет. Потом во время спектакля у нее кровь пошла. Врачи сказали: рак. Она две недели не появлялась, и – бац – такая улыбчивая, решительная, только глаза жуткие, горящие. Говорит: идемте на «Альтаир». Мы с нее пылинки сдували: Лизонька, когда операция, что доктора говорят? А она заявляет: не будет операций. Я так вылечусь! Ну как же – так? Это же рак, страшная вещь. Она улыбается. Вылечусь-вылечусь. И села программу сочинять. «Курьи ножки». Нас было трое. Я, Лизка и Андрюша Колпаков, он был нас старше. В штате мы не числились, только над «Ножками» работали. И так мне понравилось! Свежие идеи пошли. Снова-таки, Лизка расцвела, я думаю: чем черт не шутит, бывает же, что люди выздоравливали без медицинского вмешательства.
Женя перебил, осененный догадкой:
– Вы – Леший Леша?
– Прошу любить и жаловать.
– А Вием был этот… Колпаков?
– Колпаков был Ягой. Вий – это Лизка.
– Да ладно! – Женя мог поверить, что Ягу озвучивал мужчина, но чтоб женщина – Вия?
– Я сам обалдел. У нее этот голос изнутри грянул. Как зверь из берлоги вышел. Спрашиваю: не напугаем ли мы зрителей?
«Напугаете», – подумал Женя.
– Лизка сказала, мы делаем передачу нового типа. Она вообще с детьми не заискивала. Придумала свои голоса для кота, кикиморы, домового. Колпаков смастерил задник, сочинил музыку. Заставку заказали у аниматоров. Кукол Лизка пошила. Долго у нее Вий не получался. Нам нравится, а она его ножницами – чик! Не то! Ты вообще знаешь, кто такой Вий?
– Чудовище. – Женя читал повесть Гоголя, смотрел фильм с Куравлевым.
– Дух, несущий смерть. У древних славян был бог Вей, а у иранцев – Вайя. Это все одна лавочка. Наши предки верили, что взгляд Вия испепеляет города. У него веки опущены до земли, но черти вилами их поднимают.
Женя заерзал.
– Я спрашивал Лизку: почему Вий? Дети его не знают, дети знают Кощея, Снегурочку. А она зациклилась. Говорит: глаз Вия – коридор. Вся взмыленная, приносит куклу. Ты помнишь ее?
– В общих чертах. – Слабый лучик света выцепил из темного угла коротыша в тряпичных лохмотьях, вязаную голову, кармашек посреди лица – веко.
– Ты не то помнишь. Ты одно видел, а там было другое, изнанка. Она ему рот сделала, а во рту были человеческие зубы, детские. Я решил, что она свихнулась совсем. Она так странно себя вела, все страннее. На кладбище ездила постоянно. От нее пахло сырой землей. Но кукла – это предел! Ты такое собираешься по телевизору показывать? И где ты зубы взяла? В мусорном баке за стоматологией? Говорит: зубы молочные, мои, их моя мама сохранила. И, мол, я рот зашью, зубы никто не увидит. Час от часу не легче! Если не увидят, зачем они? Улыбается: нужны. И тогда я подумал… – Беленков помассировал переносицу. – Как сформулировать-то? Подумал, что для нее вся эта возня – не просто съемки. Что-то гораздо большее. Ритуал.