Длился все то бесконечное мгновение, пока Марк, парализованный бессознательным животным ужасом, словно крошечное млекопитающее под гипнотизирующим взглядом хищной рептилии, изо всех сил пытался и все никак не мог отвести взгляд от шевелящейся перед самым его лицом черно-оранжевой массы.
Жуки, неутомимо перебирая лапками, скребли о стекло, производя неслышный пока из-за звона шорох. Их украшенные лохматыми антеннами головы с невыразительными жучиными лицами были обращены к Марку. Казалось, они внимательно разглядывают его сквозь стекло своими крошечными фасетками, оценивая, прикидывая в своих запрограммированных природой жучиных мозгах, на сколько поколений личинок хватит Маркова тела, если его как следует прикопать в рыхлой земле, щедро сдобрив коктейлем из собственных слюны и экскрементов для лучшей сохранности, и обложить ячейками заботливо отложенных яиц – а потом ждать, пока из них не вылупится потомство, и долго-долго кормить личинок разлагающейся Марковой плотью, которую жуки, как настоящие чадолюбивые родители, станут спрыскивать отрыгнутым пищеварительным соком из своих желудков, чтобы будущим поколениям мертвоедов было проще переварить его большое и вкусное тело…
Их разделял лист оконного стекла, толстого, не особенно ровного и давным-давно – уборщицы получили расчет и были уволены по сокращению штата еще весной – не мытого. Засиженного мухами и разрисованного выцветшей помадой: сердечки, стрелы, гениталии и надписи, разумеется надписи. «Коля плюс Лера»; «Лана сосет бесплатно»; «Позвони мне скорее, сладкий…» В верхнем правом углу, под самой фрамугой, кособоко висела пожелтевшая от времени снежинка, вырезанная из листа тетради в клетку.
За эту снежинку Марк и зацепился остатками разума – той его частью, что еще не растворилась в животном ужасе, от которого нужно было орать, бежать и прятаться – хоть куда, куда угодно, только подальше отсюда, от этих шевелящихся ножек, от этих челюстей, флегматично перетирающих плоть себе подобных, от жесткого панциря трущихся друг о друга надкрылий, от шороха, с которым мертвоеды деловито погружались в слой мертвых членистых тел, чтобы остаться там навсегда и забрать с собой его, Марка…
Снежинка удержала его на плаву. Он не мог объяснить почему. Была ли виновата в том строгая симметричность многократно повторенного узора или идеальная перпендикулярность линий клеточной разметки – возможно. Но позже, с содроганием вспоминая тот день, он все больше склонялся к тому, что именно желтизна выцветшей от времени бумаги позволила ему понять, что кошмар этот не будет длиться вечно и что снежинка, пережившая на оконном стекле не одну зиму, безжалостно вымораживающую пространство между рамами и год за годом погружающую в вечный сон все это членистоногое кишение, шевеление и шуршание, – уж снежинка-то знала это наверняка…
Тогда, собрав в кулак волю, он смог выйти, выползти, за волосы вытащить себя из мертвенного оцепенения, на полусогнутых отшагнуть прочь от окна, скрутить одеревеневшую шею так, чтобы глаза оторвались наконец от черно-оранжевой копошащейся массы и уткнулись в плакат с изображением послойно отпрепарированной мужской половой системы и женской репродуктивной системы в разрезе. Вид рассеченных невесть чьих гениталий окончательно вернул его к жизни, прочно записавшись ему на подкорку, и еще долго после того он, ритмично двигаясь на очередной подружке, совершенно четко представлял себе, как выглядит сейчас на разрезе в продольной, поперечной и косой проекциях их объединенная биением страсти плоть.
Это нисколько не мешало ему в плотских утехах, наоборот – умея отвлеченно наблюдать за своими приключениями словно со стороны, он демонстрировал разгоряченным красоткам чудеса мужской выносливости, слух о которой, как круги от брошенного в воду камня, расходился по близлежащим общежитиям институтского городка, обеспечивая Марку постоянный поток заинтересованных в близком знакомстве с ним дам. Для того чтобы финал не наступал слишком быстро, Марку достаточно было в критический момент просто подумать о жуках.
Теперь, глядя на вялое копошение мертвоедов внутри плафонов, он испытывал сладкое предвкушение, смешанное с легким холодком омерзения. Он не смог бы уже ответить, к кому именно он в большей мере испытывал омерзение – к членистоногим или к себе самому. Это было как трогать больной зуб – больно и завораживающе одновременно, когда именно предчувствие этой неминуемой боли, которую ты можешь сам вызывать и контролировать по собственному желанию, и заставляет касаться больного зуба языком снова и снова, снова и снова…