В общем-то, оторопь матери, после смерти Антонины действительно начавшей обходить младшую дочь стороной, более чем понятна. Но… Елизавета Кузьминична Дмитриева не принадлежала к культуре Серебряного века, воспевавшего суицид и влюбленного в смерть. Не знала, что тот же Вячеслав Иванов, к примеру, прощаясь с умирающей от скарлатины Лидией Зиновьевой-Аннибал, «лег с ней на постель, поднял ее. Она прижимала его, легла на него и на нем умерла. Когда с него сняли ее тело, то думали, что он лежит без чувств. Но он встал сам, спокойный и радостный. Ее последние слова были: „Возвещаю вам великую радость: Христос родился!“»[52]. Не предполагала, что настойчивый рефрен Лилиного рассказа — «было очень весело… нам стало очень смешно…» — вписывается в широкое поле ассоциаций — от христианского «возрадуемся и возвеселимся» до ницшеанской «Веселой науки», от экстатического дионисийского карнавала до памятной блоковской фразы «Война — это прежде всего весело!», произнесенной в 1914 году. Поведение Лили у смертного ложа сестры, их матери несомненно казавшееся кощунством, на деле всего лишь свидетельствовало о ее принадлежности к «поколению кануна», о стремлении уничтожить границу между добром и злом, жизнью и смертью, бытом и бытием. В конце концов, знаменитое брюсовское «И Господа и Дьявола / хочу прославить я» уже было написано и уже стало девизом Лилиного обреченного и безумного поколения.
Елизавета Кузьминична Дмитриева всего этого, разумеется, не понимала.
А вот Волошин, Лилин корреспондент, — понимал.
Начиная с апреля 1908-го Лиля пишет ему регулярно — о семье, о друзьях, об уроках, о книгах; о жизни в Халиле (в ее написании — Халоле) — санаторном курорте в Финляндии, где она летом лечится от туберкулеза, но уж очень гнетет обстановка: «Здесь, где я живу, — страшный дом. ‹…› Здесь только чахоточные, все они видят и знают близко смерть. Про нее здесь только и говорят. Никто не смеется. Говорят тихо. И ночью все кашляют и стонут. ‹…› Но я здесь совсем одна — и это хорошо»[53]. И дальше, в другом письме: «Здесь не только ждут смерти, здесь еще и плачут о жизни, и она сюда приходит, принимая странные, едкие формы. И от невозможности восприятия ее плачут целые ночи; нужно долго гладить руки и говорить печальные слова о Радости, чтобы перестали. И то ненадолго. Но во мне самой наряду с тоской есть Радость, я могу слушать жизнь, и мне не так трудно.
У меня есть книги, сирень, ко мне приходят Ваши письма»[54].
Письма Волошина приходили к Лиле из Парижа. Он был к ней «очень мил»: заинтересованно и терпеливо выслушивал, справлялся о здоровье Елизаветы Кузьминичны («Маме теперь лучше, чем было раньше, она почти здорова», — с благодарностью откликалась Лиля), присылал книги, подарки, его сердоликовые коктебельские четки висели над Лилиным изголовьем. Еще интенсивнее переписка сделалась по возвращении Дмитриевой в Петербург. «Сейчас в меня вошла пестрая жизнь, вся та, которая растаяла весной», — признавалась она в письме от 8 сентября, уже начав работать в гимназии и обратившись к домашним заботам и частным урокам. Но занимает ее в это время другое.
Фактически всё, что мы знаем о Лиле в этот период, мы знаем из ее писем Волошину. С Волошиным она делится огорчениями и заботами, в том числе и педагогическими («…последнюю неделю у меня не всё удавалось, и всё точно насмехалось: одна маленькая девочка из моего класса сказала мне с самым серьезным видом, что Владимир Святой был лютеранин, и всё так…»). Волошину пишет о круге своего чтения («Я Вам напишу про Марию d’Agreda, когда прочту ее переписку, Вы не знаете, она переведена на какие-нибудь языки? Если нет, то я переведу ее для Вас — хотите? Это совсем ничего не значит — п<отому> ч<то> я очень люблю переводить с испанского, и это очень полезно»). Волошину жалуется на одиночество в доме и сложности с матерью («У мамы в последнее время опять плохи нервы…»), заочно знакомит его с подругами — Лидой Брюлловой и Майей Звягиной, женой революционера В. Лихтенштадта, недавно освобожденной из Петропавловской крепости и оплакивающей мужа, сосланного на бессрочную каторгу. Волошина благодарит за присланные стихи, а когда тот просит ее стихов, отвечает почти что с отчаянием: