У Лили есть жених, которому она обещала стать его женой три года назад. Это юноша бесконечной доброты и самоотвержения, который бесконечно любит ее. Но кроме сердца у него нет ничего — ни ума, ни лица[97]
. Он знает все. Он любит меня. Во всех его отношениях ко мне я узнаю свои отношения к Вячеславу три года назад (когда Аморя металась по «Башне», пытаясь выбрать между мужем и Вячеславом Великолепным. —Заметим, как точно и бережно Волошин интерпретирует Лилино поведение — всем остальным, от Гюнтера до Кузмина и Веры Шварсалон, казавшееся вызывающим и сумбурным: оно действительно было прежде всего жаждой забвения, стремлением хоть ненадолго отвлечься от одолевающих ее «проклятых вопросов» о собственной жизни. К тому же, по-видимому, в тот момент Черубиной она уже не управляла, и даже присутствие Волошина не могло сдержать эскапад своенравной испанки. Контуры Лилиной личности размывались, и требовалась серьезная встряска, чтобы вернуть ее к собственному, человеческому и женскому, «я». Оскорбительные слова Гумилева, адресованные ей, Лиле, а вовсе не Черубине, в сущности, именно такой встряской и были. Однако самостоятельно справиться с перенесенной обидой она не могла.
Поэтому, услышав (от Лили?) историю с вмешательством Гюнтера и оскорблением Гумилева, Волошин обращается к Васильеву с просьбой позволить ему заступиться за Лилю. Тот, очевидно растерянный, оглушенный и категорически не способный противостоять этой буре страстей, соглашается — и Волошин фактически провоцирует Гумилева на вызов.
Это случилось 19 ноября, в уже упомянутой мастерской Головина в Мариинском театре. На полу были разостланы декорации к «Орфею», все, кто собирался позировать, были в сборе. Гумилев стоял с Блоком на одном конце залы, Волошин с Маковским, все еще пребывающим в неведении по поводу мистификации Дмитриевой, — на другом. Внизу Шаляпин пел «Заклинание цветов»… Волошин дал ему допеть и направился к Гумилеву. Что было дальше, рассказывает он сам:
Я подошел к Гумилеву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощечину. В первый момент я сам ужасно опешил, а когда опомнился, услышал голос И. Ф. Анненского: «Достоевский прав, звук пощечины — действительно мокрый». Гумилев отшатнулся от меня и сказал: «Ты мне за это ответишь» (мы с ним не были на «ты»). Мне хотелось сказать: «Николай Степанович, это не брудершафт». Но я тут же сообразил, что это не вязалось с правилами дуэльного искусства, и у меня внезапно вырвался вопрос: «Вы поняли?» (То есть: поняли ли — за что?) Он ответил: «Понял»[99]
.Маковский передает эту сцену несколько по-другому: