Во всех ужасных испытаниях неприкаянно горестной своей судьбины Андрею Вильгельмовичу достало сообразительной находчивости обвинять... обвинять ранее служившие верой и правдой, умозрительно ласкаемые и лелеемо перебираемые буквы и цифры из того самого парадно-торжественного фрунта вообразительного повествованья. Все, все они (даже те, кои прежде выгодно пользовали статус фаворитно избранных любимцев),- все, все они были обвинены в крамольной, тяжкой измене и отнесены в презренно низкий разряд опально изгнанных, преступных негодяев.
С тех самых пор Андрей Вильгельмович думать позабыл о прекраснодушной тайнописи межстрочного повествованья. Гримаса неизбывного отвращения и робкого неудовольствия всякий раз неожиданно и ярко проявлялась на его безразлично отрешённой и невыразительной физиономии, едва лишь стоило ему заприметить какой-либо листок, какой-либо клочок печатного текста, в котором меж строк, всенепременно и вдруг выскальзывала, преподло гнуснейшим, намекающе пренеприятнейшим образом выскакивала которая-либо буква из тех самых обманно-красноречивейших предательских букв, прежних наперсников покровительственного внимания и творческого любования.
Скажу даже больше, не только буквы, но также (и даже в большей степени) люди, особенно самоуверенно безапелляционные всегдашнею своею правотою, лаконично категоричные и чванливо сановитые люди чиновного круга, люди прижимистые, смекалистые и находчиво изворотливые в требовательной основательности измышлённого ими же грозного фантома,- фантома, именуемого буквой закона, люди причастные к составлению и написанию той самой, невыразительно скучной, сухой и чопорно взыскательной строки ведомственного документа,- эти то люди, невесть отчего и почему, в глазах Андрея Вильгельмовича приобрели неожиданное значение, значение отвратительнейших и мерзко недостойных людей.
Говорила ли в Андрее Вильгельмовиче ревность оказавшегося не у дел бывшего чиновника, был ли это праведный гнев несостоявшегося, оскорблённо уязвлённого, непризнанного и постыднейшим образом затёртого в веках творческого гения,- судить не берусь, но одно можно утверждать с достоверной убеждённостью: Андрей Вильгельмович до самой глубокой старости носил в себе это непреодолимое, отчасти неожиданное и нам не совсем понятное чувство - чувство брезгливости и гадливого отвращения ко всем печатным буквам и цифрам, а в особенности буквам и цифрам, пошлейшим и бездарно негоднейшим образом вписываемым чиновничьей рукой в гнусно унылое поле официального документа. Именно в них Андрей Вильгельмович с умозрительным размахом беспокойно творческой своей натуры предполагал неистребимейший корень зла, всепечальнейший источник вселеннозначимых несчастий, горестей и бед.
Но шло время. Оказавшийся не у дел, лишённый власти и, самое главное, возможностей власти, лишённый малейших средств к существованию, Андрей Вильгельмович был принуждён устроиться наконец сантехником в один из тех, знакомых ему и попечительно прежде руководимых им пансионатов. Туда, где ещё совсем недавно Андрей Вильгельмович счастливо был начальником и майором, зампотылом и офицером, чиновником и семьянином, и где с горделивой заносчивостью самомнейно значимого восхваленья считал себя почти полномочно всемогущим государем, почти отцом, почти патриархом мирной, услужливой и всенепременно подличающей перед ним семьи подчинённых сослуживцев.
Впрочем, надо бы отметить, что эти самые прежние подчинённые сослуживцы, те самые, которые раньше, находясь именно под началом Андрея Вильгельмовича, вполне добровольно и искренне, с любезной расторопностью настойчиво верноподданнического участия спешили прислужиться своему излюблено боготворимому начальнику, теперь, несколько неожиданно и вполне бесповоротно, охладели к персоне бывшего зампотыла. Безразличие сдержанного равнодушия, а часто, что и язвительный кураж едко насмешливого превосходства стали не в новинку безответно молчаливому и робкому сантехнику.