Жорж любовно глядел на блестевший на ладони серебряный рублевик и смутно чувствовал какую-то гадость на душе. Конечно, он завтра пойдет в цирк – в цирке очень весело бывать, – возьмет с собою лакея Федьку, своего любимца, и купит лакомств, а все-таки эта серебряная монета словно прожигала ладонь, и ему хотелось скорей от нее избавиться, разменять ее, что ли, чтобы не видеть ее. И этот растерянный вид отца не доставил ему ожидаемого удовлетворения, а, напротив, кольнул его в сердце, именно кольнул. Несмотря на страх, он все-таки любил отца и теперь любит, но как-то не так, точно в любви оказалась прореха, из-за которой выглядывали школьнически бегавшие глаза отца, и этот блестящий, гадкий рубль, и эти глухие слова: “не болтай!”
“Ах, зачем я все видел!”
Сложный процесс мысли и чувств происходил в мальчике. Чувство раскаяния, боли за отца, чувство стыда охватили теплом его детское сердце. Он как-то приник, швырнул от себя рубль и, тихо повернувшись, в раздумье побрел к скамейке. Когда он поднял глаза и увидал перед собою красивую Каролину Карловну, залитую багровым светом заходящих лучей, он бросился к ней и нервно зарыдал у нее на груди, как бы ища оправдания. Она пригрела его, ласково перебирая его шелковистые кудри, а мальчик тихо всхлипывал, убаюкиваемый ровным дыханием груди и ласковым щекотанием женских пальцев.
– Ты, Жорж, милый мой, не болтай. Не говори маменьке. Я тебя любить буду.
– Нет… нет… не буду… Я ничего не видал! – отвечал, нервно всхлипывая, мальчик.
А в голове пронеслось: “К чему она просит… ах, зачем? Она хорошая и отец хороший… я дурной… я один!”
Но Каролина Карловна вряд ли понимала, что делается с мальчиком. В ответ на его слова она с живостью заметила:
– Да и нечего было видеть. Папаша только подошел и спросил, где ты?
Мальчик привскочил.
“Зачем лжет она? Зачем?”
Он поднял на нее строгие, злые глаза. Она встретила их смеющимся ласковым взглядом и стала целовать его глаза. Жорж прикрыл их, как бы позволяя продолжать, потом отдернулся, затрепетал, как подстреленная птица, порывисто приблизил губы и стал покрывать горячими поцелуями лицо, шею, грудь Каролины Карловны. Она не противилась, не отшатнулась с ужасом от мальчика, а громко смеялась подзадоривающим смехом.
Когда они вернулись домой, Жорж вспомнил о брошенном рубле и ни слова не сказал матери о бывшей в саду сцене.
III
Четырнадцатилетний отрок вместе с шестидесятилетним отцом разделял благосклонность Каролины.
По какому-то безмолвному уговору между ними, тайна сохранялась со стороны мальчика бережно, и отец был обязан сыну за то, что в это время не было сцен ревности со стороны матери. Понял ли это старик, или это было делом Каролины, но только отец стал как-то мягче относиться к сыну и сквозь пальцы смотрел на его проделки, за которые прежде наказывал.
И мать Жоржа стихла на время, обманутая своим любимцем. На расспросы свои она получала от Жоржа ответы более или менее удовлетворительные и все ждала, что муж положит супружеский гнев на милость.
Занятия Жоржа шли своим чередом. К нему приходили учителя и оставались довольны его успехами; Каролина учила болтать по-французски и по-английски; знакомые дамы по-прежнему его ласкали, но он уже, с испорченностью развращенного мальчишки, иногда так взглядывал им в глаза, что они краснели под взглядом “прелестного малютки”.
Нередко в гостиной, где мальчика показывали гостям и лицемерие которой было уже знакомо Жоржу – при нем ни отец, ни мать не стеснялись бранить тех, кого в гостиной потом особенно ласково принимали, – Жорж убегал через двор в людскую и нередко проводил часы, наблюдая игру в три листика[4] и марьяж и слушая с видом опытного барчука двусмысленные сальности кучеров и лакеев. Он нередко сам начинал рассказывать о достоинствах Фионы перед Дашей и раз обмолвился таким выражением, что людская залилась громким смехом. Один только старый кучер Павел как-то строго, удивленно посмотрел своими серьезными серыми глазами на Жоржа и, сожалительно покачивая седой головой, заметил:
– Ай-ай, барчук, и вам не стыдно?
Жорж было сконфузился под взглядом серьезных глаз кучера, но боязнь показаться смешным перед другими лицами, бывшими в людской, заставила его нагло улыбнуться и, с напускным нахальством, ответить:
– А тебе, старому, какое дело? Твое дело за лошадьми смотреть, а не за мной.
Павел только уныло как-то покачал головой и не сказал более ни слова. Лакеи одобрительно хихикали, что молодой барчук знатно отбрил вечно угрюмого Павла.
В доме забывали о Жорже, и только к обеду в людскую вбегала одна из горничных и торопливо звала Жоржа домой.
– Пойдемте, барчук, сейчас же за стол садятся. Скорей, барчук, скорей! – торопила его востроглазая горничная.
Жорж несколько ломался перед ней, желая показать, что он не боится, если и опоздает, и нарочно лениво приподымался с сомнительной кучерской постели, на которой валялся в своей бархатной курточке и валансьенах[5].
– Да ну же, Егор Николаевич, нечего нежничать… Пойдемте, а то из-за вас мне достанется.