Галопом примчались выставленные вокруг вокзала передовые дозоры и доложили, что ожидаемый гость прибыл. Всех нас словно током ударило. Когда показался ротмистр Леопольд, папенька скомандовал: «Смирно!» и вышел ему навстречу. Не доходя до гостя пяти шагов, он остановился и отрапортовал по всей форме. В сопровождении папеньки ротмистр, благосклонно улыбаясь, обошел строй и каждого спросил, нет ли жалоб. Мы отвечали громко и отчетливо, как было приказано. Только маленький Ярослав разревелся и успокоился лишь после того, как ротмистр достал из кармана шинели и протянул ему бисквит. Стараясь утешить мальчика, Леопольд взял его на руки; приласкал и Цтибора, и остальных братьев и сестер, порадовал каждого подарком.
Затем его повели в дом. Осмотрев все комнаты, он остался вполне доволен. Папенька просиял, с его лица исчезла озабоченность, мы облегченно вздохнули, и вся семья во главе с матушкой уселась за стол. Ротмистр Леопольд был ласков и много шутил. Папенька вежливо смеялся каждой его шутке и строго следил, чтобы никто не нарушал общего веселья. К гостю он почтительно обращался в третьем лице, в то время как тот ему дружески «тыкал». Только матушка казалась грустной, ибо уже три дня не получала увольнительной. Она отбывала наказание за небрежность в несении службы: заговорила, не дожидаясь вопроса вышестоящего лица. Однако по ходатайству гостя матушка была прощена.
Во всех прочих отношениях папенька был с нами добр и любил семью на свой грубоватый манер. Следил, чтобы дети хорошо питались, получали образование. Это была более или менее счастливая жизнь, тем паче, что доходы от довольно большого поместья избавляли нас от материальных забот. Одна лишь матушка страдала под гнетом воинской дисциплины; будучи натурой независимой и мечтательной, она не умела с ней смириться.
За нарушение устава она то и дело томилась под домашним арестом, что лишало ее возможности участвовать в общественной жизни. Папенька Вильгельм был врагом женской эмансипации, а к деятельности кружков и обществ питал недоверие. Вот почему матушка выходила из дому крайне редко, и вскоре все о ней забыли. В ее отсутствие просветительское движение в городе и тяга к образованию резко упали. Обыватели возвращались в трактиры и утоляли свой духовный голод картами да пустой болтовней.
На литературном творчестве матушки замужество также сказалось неблагоприятно. Крылья ее фантазии были подрезаны. Папенька оборвал ее смелый полет к высотам духа. За все время супружеской жизни она издала лишь одну книгу стихов и назвала ее — «В оковах» (1903); стихи эти были исполнены меланхолии.
Вместе с душой увядало и ее тело. Однажды матушка сильно простыла во время одной ночной операции. Она командовала дозором, который должен был разведать неприятельские позиции в районе высот за городом. Неожиданно припустил ливень и помешал завершению разведки. Вымокшие до костей и усталые, вернулись дозорные домой. У матушки поднялась температура, она слегла. На следующий день был призван доктор, констатировавший острое воспаление легких. Неделю жизнь матушки висела на волоске: жар снедал ее тело, а душу неотступно преследовали бредовые картины.
Днем и ночью дежурила я у ее постели. Матушка звала папеньку Ярослава, вела с ним оживленные беседы о литературе и искусстве. Порой она воображала себя председательницей какого-нибудь собрания и произносила возвышенные и сумбурные речи. Нужна была немалая сила, чтобы удержать ее в постели. Она яростно боролась со мной, пытаясь встать и уйти, называла меня вампиром и злой ведьмой.
К концу недели наступил кризис. Температура поднялась еще выше, сердце бешено колотилось, а дыхание стало прерывистым и хриплым. Близилась катастрофа. И вот в один из теплых, солнечных вечеров ее душа отлетела туда, где нет ни литературы, ни кружков и где царит вечный покой.
Я закрыла матушке глаза и рапортовала папеньке о ее смерти. Обер-лейтенант Шаршоун спрятал лицо в ладони и зарыдал, за ним заплакала вся семья. С колокольни костела святых Косьмы и Дамиана раздался похоронный звон, извещавший горожан, что нет уже больше нашей матери Красавы.
Снова мы были сиротами.