– А без него разве можно?.. Но о человеке мы никогда не забываем! Пусть он завален грудой житейского пепла по самую маковку, но сдуй его, и под ним обязательно обнаружится искра человеческой совести. Даже у самых отъявленных и заскорузлых… Уверяю! И коллектив! У нас коллектив! – говорит Максим Кузьмич, и рука, энергично сжатая в кулак, показала, что такое коллектив. – И мы возлагаем на него обязанности. А он, коллектив, возлагает обязанности на каждого, кто в него входит. И в коллективе люди сближаются, а не отталкиваются. Мы ищем хороших и заставляем их влиять на дурных. Вот вы сами увидите!
Да, Шанский видел. И то, что видел, он сравнивал с тем, что читал, и с тем, что слыхал, и, отсеивая поверхностное и внешнее, старался проникнуть в сущность и химию жизни. А главным в творящейся здесь химии жизни была борьба между добром и злом. Побеждает добро – это очевидно, ясно. Но как? Так ли легко и просто, или здесь совершаются сложные реакции?
По многим намекам и догадкам Шанский чувствовал, что в колонии далеко не все так благополучно, как кажется с первого взгляда, и что-то происходит подспудно, но что – не мог понять.
Вот почему он ухватился теперь за то, что ему посчастливилось узнать, будучи у майора Лагутина. «Мне факта одного мало, мне нужно все, что вокруг факта», – говорил он сам себе, намечая план дальнейшей работы.
Он обо всем расспросил Антона, о всех подробностях, как он стоял и что видел, что думал и что почувствовал, как он сидел в засаде и как задержал «нарушителя». Его поразило в этом мальчике какое-то – как бы это сказать? – исступление честности. На вопрос Шанского – понимал ли он опасность, которой подвергался? – Антон, встрепенувшись, ответил:
– А что значит опасность? А как же можно?.. Да я готов… Знаете? Приставь мне нож к горлу – я не отступлю.
Потом Шанский вместе с майором Лагутиным пошел в штрафной изолятор к Камолову. Сначала он не очень верил майору: сквозь видимую деловитость и энергию он чувствовал в нем еле уловимый холодок. Но логика разговора и поведение Камолова скоро убедили Шанского, что Лагутин прав: Камолов упорствует и что-то скрывает. Но от этого интерес его разгорелся еще больше: что он скрывает и почему упорствует?
– Так когда же Шевчук давал тебе это задание? – спросил между тем майор Лагутин.
– Какой Шевчук? – глянул на него исподлобья Камолов. – Ничего мне Шевчук не поручал, я сам.
– А зачем?
– Так.
Камолов сидел на голых нарах и упрямо смотрел на голую каменную стену.
– Что это за Шевчук? – спросил писатель, когда они вышли из изолятора.
– Да есть у нас такой… Исподтишка мешки рвет, – не очень охотно ответил майор Лагутин. – Организатор всех неустойчивых, от него, по-моему, вся гниль идет.
– Ну и что же вы с ним думаете делать?
– Пока живет. Ходит у нас как под кисейной занавеской, а в руки не дается. Хитрая устрица.
– Ну как же после такой рекомендации не познакомиться с этой «хитрой устрицей»!
Шанский подбирался к Шевчуку то с одной стороны то с: другой и везде натыкался на «рога», которые выставляла перед собой эта «хитрая устрица»; иногда Мишка явно не хотел говорить, иногда так же явно лгал, а иногда совершенно открыто издевался. У писателя назревало тогда раздражение, поднимала голос обыкновенная человеческая чистоплотность, но он, превозмогая все, еще настойчивее продолжал, допытываться. И тогда раскрылась главная пружина Мишкиных злоключений – стремление к «независимости». В школе ему мешали учителя, дисциплина, уроки, на улице – милиционеры с их правилами уличного движения, а дома – бесконечные «морали» матери, которая зудила его, «как муха-жужжалка». И когда ему все это вконец осточертело, он ушел из дома и решил ездить по разным городам в поисках независимости, самостоятельности и свободы, «чтобы жить по-своему». И тогда на Приморском бульваре, в Одессе, ночью нашел его на лавочке Федька Чума, оплел его своими нитями, и привязал к себе, и повел от «дела» к «делу».
– И много «дел» было? – спросил писатель.
– Сижу по одному.
– А по какому?
И тогда Мишка, нехотя, с ужимками и увертками, рассказал о той ночи, когда они с Федькой Чумой и еще с двумя «хлопцами» ограбили магазин. И то, что Мишка не сразу признался, что им пришлось при этом «убрать» сторожа, а когда сказал, то сначала метнулся глазами в сторону, а потом вдруг поднял их в отчаянной, невыносимой дерзости, многое объяснило Шанскому.
– Подожди, брат! Давай отдохнем! – сказал Шанский, вставая из-за стола.
Он прошелся по комнате, расстегнул верхнюю пуговицу воротничка и стал смотреть в окно.
Продолжать ли? Можно ли разговаривать с этой гадиной, всюду несущей гниль? Нужно ли? Кому и зачем это надобно?
Но разве избегала когда-нибудь литература темы злодейства? Ведь избегать – значит оставлять ее в неприкосновенности.
Вспомнилось и признание, почти исповедь, крик души, вырвавшийся однажды у Кирилла Петровича при случайном разговоре в темном коридоре.