Тут главная мысль Якушкина заключается не в том совсем, что человек ничтожен, — пафос всех его суждений не в уничижении «нашего я», а в отрицании того наивного антропоцентризма, в соответствии с которым утверждается приоритет субъективного начала в истории, принцип социально-исторического своеволия и своевластия «нашего я», которое-де способно творить, кроить и перекраивать «окружающий мир» по своему хотению и разумению. Согласимся, что такого рода пафос провозглашения приоритета
действительности, понимаемой как некой социально-исторической возможности и необходимого условия всякой активности «нашего я», вполне объясним в качестве основополагающего вывода из всей трагической практики декабристской попытки. И не надо бы до такой уж степени «выборочно» цитировать Якушкина, говоря, что он почитал человека «самым ничтожным существом из всех существ в мире» — тут звучит не свойственное Якушкину разочарование во «всем человеческом», мысль о тщете всех усилий человека в «сем мире». А ведь у Якушкина на самом деле сказано иное: «Взятый отдельно, он [человек] самое ничтожное существо из всех существ в мире; но отдельно он никогда не существует… Человек, это слабое животное существо при своем рождении и по своей природе и тем самым поставленный в необходимость сближения с себе подобными, в совокупности с ними приобретает огромные силы, беспрестанно возрастающие, вследствие чего народы сближаются с народами, люди все более и более толпятся и все человечество стремится к соединению в одно целое…» Это уже совсем другой разговор!Был ли у Якушкина некий афронт религиозно-мистическим упованиям, в которые действительно начали уходить многие декабристы после поражения на «земной почве»? Был, безусловно. Но он не был главным в позиции Якушкина, он был производным от действительно кардинальнейшего вопроса о месте и роли «нашего я» в этом
мире. Только в такой связи имело вообще какой-то смысл поспорить на тему о том, «есть ли бог», а если есть, то можно ли на него рассчитывать или же лучше «сам не плошай». А вот со своеобразным христианским социализмом в духе Фонвизина Якушкин и вообще спорить не хотел, сам будучи, как вполне справедливо говорит в данном случае Н. М. Дружинин, сторонником «христианской морали» в особом, естественно, ее понимании. Тут не надо бы превращать Якушкина в того «догматического безбожника», употребляя это ироническое выражение самого Якушкина, которым он совсем не был на самом деле.Многие из ссыльных декабристов так, приходится сказать, и остались в сфере теоретических абстракций, в которых, похоже, только и чувствовали себя хоть сколько-нибудь защищенными от жгучих вопросов реального исторического бытия, столь круто обошедшегося с их былыми упованиями. Да куда ж им было выходить-то из этой «надмирной» сферы? В попытки наладить какую-то «личную жизнь», обзаводясь на новом месте семьями и хоть так укореняясь в новой «почве»? Было такое. Опыт оказался не больно вдохновляющим, и Якушкин сдержанно, скажем так, относился к этому «опыту» того же, к примеру, Кюхельбекера. В какое-то предпринимательство коммерческого характера? «С… этической точки зрения, — справедливо говорит Дружинин, — он горячо осуждал проекты коммерческих предприятий, которые время от времени зарождались среди сосланных декабристов». Дружинин приводит свидетельство Н. В. Басаргина: «Он [Якушкин] утверждает, что нам всем… не следует думать о приобретении и что для вас есть еще один способ приобретать: это как можно меньше издерживать и во всем себя ограничивать». Тут не проповедь какой-то аскезы и ухода от всех радостей жизни, тут и не абстрактное «антипредпринимательство» (сам Якушкин был очень предприимчив в делах устройства своих «ланкастерских» школ) — тут отвращение к любой форме частнособственнической инициативы, в какой бы ограниченной и даже вынужденной степени эта инициатива ни проявлялась… Так куда было идти, к чему, к кому? Ведь Герцен со своим «Колоколом» и со своим «vivos voco!» — призывом ко всем «живым» на России — появился позже, его самого еще предстояло разбудить звоном тех цепей и кандалов, которые носили каторжные декабристы и о которых только и могли сказать, что они-то — эти цепи и кандалы — и есть единственное «vivos voco!», как они сами именовали не без горькой иронии свои оковы. Максималистский экстремизм в духе ли Лунина, в духе ли несчастного Сухинова или в каком-либо ином духе Якушкину был явно не по душе, претил. Якушкин пошел «работать учителем». И так
пришел к тому же Герцену, так сошелся потом с идеями Герцена, так, принявшись учить местных детей, обрел почву под ногами и, выражаясь «высоким стилем», протянул руку будущему и дотянулся-таки до него. Не все тут, понятно, шло во всех отношениях гладко и наперед отлажено. Что касается, в частности, Герцена, то тут началось как раз с некоего парадоксального эпизода.