«Я никак не припомню, чтобы кто-нибудь именно или чтение каких-нибудь книг исключительно возбудили во мне свободный образ мыслей».
У Якушкина свободный образ мыслей был уже в крови, не ощущался как привнесенный элемент и не был таким элементом. В крови был уже, скажем, и Монтень с его смеющимся скептицизмом и неколебимой независимостью стоического жизнеутверждения.
Вскоре после объявления приговора и совершения казни Якушкина вместе с некоторыми другими осужденными отправили поначалу в Финляндию в Роченсальмскую крепость. Дело было в августе 1826 года. Около Петербурга горели леса, «солнце, — пишет Якушкин, — виднелось сквозь дым, покрывавший город и его окрестности, как обгорелая головня; ночью же ни зги не было видно». Бедствие в окружающей природе как бы нарочно подчеркивало мрачную сторону событий, служило им фоном. Но Якушкин словно знал, что самое тяжкое нравственное испытание позади, словно чем-то уже был огражден от всех удручающих впечатлений окружающего бытия. Так и будет потом с ним всегда, на всю жизнь. «Переезд от Петербурга до места нашего заключения был для нас приятной прогулкой… По приезде на каждую станцию живой разговор между нами имел также свою увлекательность». Это — стиль Якушкина. Потом, во время «противувольных» своих странствий по Сибири, к местам своего заточения, а позже — на поселение в Ялуторовск, Якушкин, отмечая, к примеру, что в термометре «ртуть стынет», не пропустит случая сказать о красоте окружающего пейзажа. По дороге в Роченсальм у Якушкина произошел вроде бы и шутливый, но важный разговор с Александром Бестужевым. «Я старался доказать ему, что несостоятельность наша произошла от нашего нетерпения, что истинное наше назначение состояло в том, чтобы быть основанием великого здания, основанием под землей, никем не замеченным: но что мы вместо того захотели быть на виду для всех, захотели быть карниз. «И потому упали вниз», — сказал наш фельдъегерь, стоявший сзади меня и о присутствии которого мы совершенно забыли… Мы все расхохотались».
Заключенных содержали скверно — холод и голод едва не погубили их тут же. Да и вообще надо было уже набираться навыков новой жизни.
«Книг у нас было очень мало… Я имел возможность захватить с собой только Монтеня». Печать была мелкая, читать было трудно — в каземате не хватало света, страдали глаза.
21 сентября 1835 года Пушкин, находясь в плохом настроении, в тоскливых мыслях о бытовых невзгодах семьи, о своем вынужденном одиночестве, писал жене: «…Кстати: пришли мне… 4 синих книги, на длинных моих полках. Отыщи». Речь шла об «Опытах» Монтеня.
Лев Толстой просил свою дочь прислать ему Монтеня после ухода из Ясной Поляны.
Под Роченсальмом — в крепости Форт-Слава, построенной еще по приказу Суворова, где Якушкин вместе с некоторыми другими своими товарищами находился до Сибири, Александр Бестужев на каких-то клочках бумаги писал повесть в стихах «из времен, весьма древних, русской истории» «Андрей Переяславский». Якушкин потом вспоминал: «Стих его был вял, и повесть вообще не удалась. За критику его скороспелого произведения он не сердился, но впрочем защищал его усердно; вообще он был добрый малый… Бывали с ним мрачные минуты, в которые он был уверен, что мы никогда не съедем с Форт-Славы или что если бы мы даже и возвратились на свободу, то наше положение было бы незавидно по той причине, что на нас все смотрели бы с невыгодной стороны; а я ему в утешение говорил напротив, что мы долго не останемся на Форт-Славе и что если бы мы когда-нибудь возвратились на свободу, то нам надо опасаться, чтобы на нас не смотрели лучше, нежели мы того стоим. Не знаю, — добавляет Якушкин в своих знаменитых «Записках», — вспомнил ли он мое предсказание на Кавказе, когда его литературные произведения имели такой огромный успех и которым он частью, конечно, был обязан положению, в котором он находился».