«…Чацкий шел прямой дорогой на каторжную работу, и если он уцелел 14 декабря, то наверно не сделался ни страдательно тоскующим, ни гордо презирающим лицом. Он скорее бросился бы в какую-нибудь негодующую крайность, как Чаадаев… но успокоился бы на мысли, что «его час не настал». У него была та беспокойная неугомонность, которая не может выносить диссонанса с окружающим… Это — то брожение, в силу которого невозможен застой в истории и невозможна плесень на текущей, но замедленной волне ее.
Чацкий, если б пережил первое поколение, шедшее за 14 декабрем в страхе и трепете, сплюснутое террором, выросшее, пониженное, задавленное, — через них протянул бы горячую руку нам».
Что-то тут прямо идет к Якушкину, что-то не совсем, но в том, что рука была протянута именно ему, Герцену, — Герцен был бесспорно прав. Но в ту пору, о которой идет речь в письмах молодого Якушкина, до всего этого было еще далеко…
На упомянутой выше акварели прежде всего сразу же замечаешь глаза молодого Якушкина и сразу же понимаешь, что они действительно зеркало его необыкновенной души; их какое-то совершенно особенное светлое и спокойное ликование, обращенное прямо и доверчиво, кажется, туда, где «за далью непогоды есть блаженная страна»… И «где нас нет» — это молодой Якушкин сможет сказать чуть позже, как раз тогда, когда его первая любовь сорвется в отчаяние, когда начнет вдруг приоткрываться для него вся двусмысленность его роли в той драме чувств, участником которой он оказался и в которой никак не мог разобраться до самого конца, то уходя со сцены, то опять навязываясь, как выяснилось, со своими чувствами, то надеясь, то впадая во мрак.
«Приезд Якушкина заставил меня сделать выводы очень для него неблагоприятные… Я надеялась, что, руководимый своим здравым смыслом, он не будет иметь слабость вернуться так скоро. Я не знаю мотивов его возвращения, но имею печальное убеждение, что я виновата в отношении него этим обвинением, которое, может быть, очень несправедливо. Он вернулся печальный, больной. Он мне вручил письмо, которое я должна была прочесть. Я была благоразумна, то есть эгоистична. Я его не открыла. Бог знает, хорошо ли я поступила. Я вернула ему его письмо вчера, сказав, что он должен был адресоваться к тебе, если имел сообщить мне что-нибудь столь важное. Он его принял, сказав мне, что я хорошо сделала, не прочитав его, что это была последняя попытка, и что он решил теперь твердо покинуть Россию, и потом…