Короче, почему следует все-таки отказывать себе в праве посмотреть события на Сенатской под таким углом зрения, при котором неизбежно возникнет мысль, что, потерпев военно-политическое поражение, декабристы, по-видимому, достигли все-таки какого-то значительного социально-нравственного успеха, значение которого все возрастало со временем и в их собственном же, в частности, осознании всего происшедшего, и в более отдаленной исторической перспективе? Разве, видимо, только по той причине, что очень все-таки силен тот склад мышления или инерция того склада мышления, согласно которому волеизъявление, не имеющее своей целью и даже не предполагающее достижения вполне, так сказать, материально осязаемого выигрыша, а, напротив, сулящее, скорее всего, только «одни неприятности», — такое альтруистическое волеизъявление просто и невозможно в природе. Но, пожалуй, такой взгляд на вещи, на природу вещей основан на слишком уж простодушно утилитаристском истолковании принципа социально-исторического детерминизма, при котором постоянно подразумевается, что всякое волеизъявление имеет под собой некий непосредственный материальный интерес, которым на самом деле и продиктовано, «что бы там на словах ни говорили». К. Маркс весьма резко возражал, как известно, против подобной вульгаризации историко-материалистического подхода к явлениям общественной жизни.
А ведь если рискнуть все-таки «поверить на слово» декабристским лидерам относительно того, что «политический характер, принятый Обществом, —
как писал позже Оболенский и как считал, безусловно, не только он один, а и тот же, к примеру, Якушкин, — подчинялся нравственному, принятому в основание Общества», то ведь можно будет, думается, понять и внутренние причины того чувства «выполненного дела», которое испытывали те из «людей 14 декабря», которые спокойно «позволяли» себя арестовывать после Сенатской, даже сами сдавали оружие, приходя по доброй воле, согласно некоторым свидетельствам, во дворец; можно будет понять и те причины, по которым те же декабристы позже, на каторжных работах и в ссылке, и еще позже, уже после возвращения в Европейскую Россию, были так преисполнены чувства собственного достоинства, отнюдь не чувствуя себя побежденными, оскорбленными и униженными, что это сразу же бросалось окружающим в глаза и столь порой озадачивало, а иной раз и раздражало этих самых окружающих. Потому-то многие «возвращенные декабристы» и появлялись, спустя чуть не целую эпоху, перед глазами своих младших современников из сибирских снегов, словно какие-то живые мамонты изо льда, — в полной сохранности своего величия, производя прямо-таки оторопь в людях, едва только к тому времени кое-как переживших николаевскую зиму и просто не представлявших себе, как же это — чуть не пожизненное — время можно просуществовать в сибирском льду, в изоляции от цивилизованного мира и человеческого тепла. Декабристы вполне органично и без всякой натуги и натяжки глядели победителями, да и чувствовали многие из них, уцелевших, себя именно так, как выглядели: сохранившими свое внутреннее достоинство и даже приумножившими его, несогнувшимися, неподдавшимися… Осознавшими себя «поверстными столбами» истории и проверившими себя в условиях той двойной изоляции, в которой они оказались в обстоятельствах, когда оставшаяся без них «молодежь, — по словам Герцена, — росла без традиций, без будущего, — кроме карьеры. Канцелярия и казарма мало-помалу победили гостиную и общество, аристократы шли в жандармы, Клейнмихели — в аристократы; ограниченная личность Николая мало-помалу отпечатлелась на всем, всему придавая какой-то казенный, правильный вид — все опошляя».