Скорбная эта пара, два темных вопросительных знака без ответа, долго стояла неподвижно. Устали оба и сели на скамейку рядышком бок о бок, а бок у Лили Сергеевны оказался мягким, приятным, знакомым, и такое тепло пошло от него к Андрею Ивановичу, да еще Лиля Сергеевна головку ему на плечо положила в знак участия и в то же время соискания сочувствия ее одинокому сиротскому положению. Андрей Иванович не понял, как вышло, но рука его сама обняла ее плечи, а они такие хрупкие, податливые… Ласки участия, сострадания разразились здесь же, на теплой земле, у могилки Ксении, с ее фотокарточкой, вдруг повзрослевшей и насупившейся, с фотокарточкой и чужой нерусской фамилией под ней.
Кощунство – оба они, и Андрей и Лиля, понимали, что это именно кощунство – их любовь и ласки на краю могилы, но насколько им обоим стало легче после них и отрадней.
Лиля Сергеевна привела себя в порядок, села на скамейку рядом со своим Выдыбовым (ведь он больше принадлежит живой, чем той, в могиле), отставив свои сжатые колени от Выдыбовых на сорок пять градусов, и начала тихо всхлипывать и причитать:
– Как я низко пала… До чего докатилась?.. За что, Господи? Без Твоей воли ничего не бывает… За что ты послал мне этого путаника, а не нормального человека?..
Андрей Иванович гладил ее по спине:
– Ну, не плачь, старушка моя – девчушка… Плачешь, ей-богу, будто у тебя девственность отняли. А путаники сейчас мы все, всех жизнь так запутала, что ни у кого прямо пройти по ней не получается… Не плачь, девчушка моя – старушка…
Проводил он ее до ворот кладбища, вспомнил что-то.
– Постой, – говорит, – я сейчас.
И поспешил во флигель. Вернулся и вложил ей в руку тяжелый браслет:
– Тебе. На память… или на черный день… в белую ночь. Сама разберешься…
Солнце садилось за ограду кладбища, теплая тягучая нега плавала в воздухе, как на исходе среднерусского бабьего лета.
В каком укромном уголке западного рая ни отсиживайся, а селедки рано или поздно захочется. Выбрался Выдыбов, можно сказать, с того света в магазин «Балалайка» и купил там себе не столько селедку для живота – она скоро была съедена, сколько селедку для души: тонкую книжонку стихов безвестной поэтессы, их сейчас много печатается за свой счет, на чем и стоит поэзия, не знающая больших величин. Открыл наугад, и простые слова «Я хочу в своей спальне остаться, Навсегда отовсюду уехав» задели его за живое, вот и взял.
На свою голову.
Ибо голову эту навела книжка на странные мысли.
А все началось с простеньких строчек:
Вот это соборность, и замогильная! И как в воду смотрела поэтесска: плита у Ксении именно черная, придавила несчастной грудь. Да и Пушкин разве не о том: «Но ближе к милому пределу Мне все б хотелось почивать»?!
И мысли понеслись в голове Выдыбова, как воздушные шары по ветру, и поволокли его за собой.
Человек – не что иное, как горсть своей земли, и к смерти он это сильнее чувствует, осознает, сколь важно для горсти упасть туда, откуда она произошла. И, видно, душа человека не успокоится на небе, пока кости будут лежать – как там? – в краю чужедальном. Жить там страшно, а уж умирать и после смерти покоиться… Да разве это покоиться? Это метаться, не находить успокоения и за гробом, подобно душам великих грешников.
Барон Врангель завещал погрести себя если не на русской земле, то хотя бы на славянской, и прах его покоится в Белграде в русской церкви. И прах Деникина недавно перезахоронили в России, но там, впрочем, семья больше не могла оплачивать место на американском кладбище. Чудно как-то: кладбище не гостиница, а место оплачивай.
Непонятый, мистический акт слияния со своей землей. Вот и в книжке:
Это разве не жажда посмертного воскрешения и созидания: упасть, как семя, а потом произрасти колосом, плодом, утолить голод ребенка, а он вырастет поэтом или солдатом. Но для этого надо быть в своей земле! А здесь кладбища бездушные: останки замурованы в стенах, в цементных склепах, нет соприкосновения с землей. Страшно, холодно! Замурован грот, ведущий на небеса!
А стихи твердят свое про землю:
Выходит, возвращение в свою землю – последний бой! А раз есть бой, то может быть и победа. А Выдыбов в корне своем разве не солдат? А тут еще по радио услыхал: